Старшина
Шрифт:
У майора, заместителя начальника госпиталя по политической части, белый халат внакидочку, кулаком воздух рубит для убедительности, говорит горячо, страстно, самую малость любуясь самим собой.
Все сидят, слушают. Стоят только двое — замполит у стола, Кацуба в последнем ряду прислонился к дверному косяку.
Рядом с замполитом, тоже в халате внакидку, какой-то полковник с абсолютно невоенным лицом. Все подтягивает и подтягивает сползающий халат. Видно, не привык к такой форме одежды. Не то что замполит госпиталя. Тот в халате — словно черкес в бурке. И говорит
— Прошел самый страшный час войны!.. И народ наш преодолел трагический пик напряжения всех человеческих сил в борьбе с врагом! Не за горами победа, товарищи!.. Чем и объясняется такое замечательное и гуманное решение командования снять рядовой и сержантский состав тысяча девятьсот двадцать шестого и тысяча девятьсот двадцать седьмого годов рождения с передовой ряда фронтов. Сохранить от случайной пули, от слепого осколка... Кто из них не доучился на гражданке до семи классов средней школы — направить для дальнейшего прохождения службы в строевые части тылового расположения. Кто же имеет семь классов и больше — поедут обучаться в военные школы и училища различных родов войск! Понятно, товарищи?
Сидящий в первом ряду молодой, лысый шутовски провел по своей плеши ладонью и спросил:
— Разрешите, товарищ майор? А к нам это какое отношение имеет? Мы вроде все тут не двадцать шестого, не двадцать седьмого, а постарше... — И снова погладил лысину.
Все рассмеялись.
— Да вы что, Рубцов! — искренне возмутился замполит. — Как же вы не понимаете важности такого политического мероприятия?! Вот товарищ полковник из штаба армии специально приехал...
— Позвольте мне, товарищ майор, — сказал полковник.
Он встал из-за стола, нервно поправил сползающий халат и вдруг увидел стоящего у двери Кацубу.
— Вы почему стоите? Садитесь, пожалуйста.
Кацуба выпрямился по стойке «смирно».
— Садитесь, садитесь... Там есть свободное место, товарищи?
— Он садиться не может, — лениво сказал Рубцов. — У него сложное ранение в «мускулюс глютеус».
Все беспощадно заржали.
— Куда?! — ошарашенно спросил полковник у замполита.
Замполит наклонился и тихо пояснил полковнику, куда ранен Кацуба.
— Простите, пожалуйста, — сказал полковник Кацубе, и тот снова привалился к дверному косяку. — Товарищи! Скоро война кончится...
— Как же... — протянул кто-то.
И тогда невоенный полковник сказал вдруг с яростью:
— Война скоро кончится! Полгода... Восемь месяцев. Максимум, — год! Тем, кто родился в двадцать шестом и в двадцать седьмом, сейчас семнадцать-восемнадцать лет. И их нужно беречь! Нельзя, чтобы мальчики погибали в окопах и умирали в госпиталях. Вы, прошедшие страшную школу войны, поедете в военные школы и училища в качестве командиров учебных взводов, старшинами курсантских рот, помощниками командиров батальонов по строевой... Мы снимаем с фронтов не только семнадцатилетних мальчишек, но и вас — опытных и обстрелянных взрослых людей, которые прекрасно знают, почем фунт лиха. И я не обещаю вам легкой тыловой жизни. Но сегодня воспитать их сможете только вы!.. Их очень нужно сберечь!
Полковник закашлялся и уж совсем не по-военному вынул платок из кармана и обтер лицо.
Кацуба вдруг увидел грязную снеговую лужу, обожженного мальчишку в слезах и услышал предсмертный захлебывающийся тоненький крик: «Старшина-а-а!..»
Потом, растягивая от злости слова, неожиданно для всех спросил у полковника:
— А как быть с теми? — Кацуба показал пальцем в землю. — Им тоже было по семнадцать...
Замполит испуганно посмотрел на полковника. А полковник еще раз обтер лицо платком и печально ответил Кацубе:
— А про тех помнить. Каждую секунду... — Подумал и добавил: — И всю свою жизнь.
— Виноват, — сказал Кацуба.
Через несколько дней Кацуба сошел с поезда в маленьком жарком среднеазиатском городке.
За железнодорожной станцией — базарчик и чайхана.
Кацуба снял двубортную офицерскую шинель (что за старшина военного времени, у которого нет офицерской шинели!), одернул кителек с одним лишь гвардейским знаком, поправил плоскую танкистскую фуражечку, перекинул через плечо вещмешок, подхватил фанерный чемоданчик и не спеша пошел вдоль торговых рядов, вглядываясь и внюхиваясь в неведомую ему доселе азиатскую еду.
Теперь, в форме, у Кацубы оказались очень широкие вислые плечи, был он кривоног, коренаст и казался старше своих двадцати шести лет. Шел, слегка прихрамывая, мягко ступая летними брезентовыми сапожками, и во всем его кряжистом обличье чувствовалась громадная физическая сила.
Не торопясь, он шел мимо базарных рядов, где продавцов было втрое больше, чем покупателей, и остановился только в конце базарчика, около безрукого инвалида в немыслимых остатках военной формы, который торговал папиросами «Дукат» поштучно.
Рядом с инвалидом стояла миловидная, лет двадцати пяти, женщина и пыталась продать какие-то московско-ленинградские зимние вещи.
— Почем? — спросил Кацуба у инвалида и поставил чемоданчик у ног.
— Цена стандартная. Два рубля штука, тридцатник — пачка. У кого хошь спроси...
Невысоко пролетел самолет с приглушенно работающими двигателями. Видно, собрался садиться где-то за городом.
— Почем, говоришь?
— Два рубля штука, тридцатник — пачка...
Кацуба сдвинул свою приплюснутую фуражечку на нос и почесал в затылке.
— А любую половину? — сонно спросил он.
— Это как же? — удивился инвалид.
— Пятнадцать, — сказал Кацуба.
Женщина с зимними вещами рассмеялась.
Инвалид обиделся:
— Что, чокнулся?! Себе дороже выходит!..
По рядам шли четверо курсантов авиационной школы. Хохотали, пробовали тертую редьку из ведер, толкали друг друга и пребывали в прекраснейшем увольнительном настроении.
У одного была красная нашивочка за легкое ранение, у второго — медаль «За оборону Ленинграда», у третьего — такой же гвардейский знак, как и у Кацубы, а у четвертого, кроме значка ГТО на цепочках, не было ничего.