Старые мастера
Шрифт:
Я глядел на музей Маурицхейс (Дом Морица), образующий южный угол Вейвера и замыкающий здесь безмолвную линию Винненхофа, адй кирпичный массив полон по вечерам особой грусти. То же молчание, тот же мрак, та же заброшенность словно окутывают пеленой призраки, заключенные во дворце штатгальтеров и в музее. Я размышлял о сокровищах Маурицхейса и о событиях, происходивших в Бинненхофе. Там — Рембрандт и Паулюс Поттер, здесь — Вильгельм Оранский, Барневельт, братья де Витт, Мориц Нассауский, Хейнсшос, все памятные имена. Прибавьте сюда еще воспоминания о Генеральных Штатах, об этом собрании, созванном страной в пределах своих границ, в которое вошли наиболее просвещенные, неусыпные, стойкие и героически настроенные граждане. Это был жизненный нерв, душа голландского народа. Она жила в этих стенах, обновлялась в них, оставаясь всегда неизменной, всегда постоянной. Здесь Штаты заседали в течение пятидесяти самых бурных для страны лет. Они устояли в борьбе с Испанией и Англией, диктовали условия Людовику XIV.
Завтра утром, в десять часов, несколько паломников постучатся в двери музея. В это время ни одна душа не заглянет ни в Бинненхоф, ни на Бейтенхоф, и, думаю, никто не пойдет осматривать Рыцарский зал, где столько паутины, говорящей о полной заброшенности.
Вообразим, что слава, не забывающая ни днем: ни ночью своих героев, слетит сюда, на землю. Как вы думаете, где она остановит свой полет? На котором из этих дворцов она сложит свои золотые, свои усталые крылья? На дворце Штатов? Или на доме Поттера и Рембрандта? Какое странное распределение благосклонности и забвения! Почему такое любопытство к картине и так мало интереса к большой общественной жизни? Здесь жили сильные политики, великие граждане, тут совершались революции, перевороты, пытки, казни, происходили междоусобицы, раздоры — неизбежные спутники всякой зарождающейся нации, когда эта нация, подвластная другой, вдруг отделяется от нее, когда она преобразует свою религию, когда, будучи присоединена к одному европейскому государству, она порывает с ним, тем самым как бы осуждая его. Обо всем этом повествует история, но помнит ли об этом страна? Где живые отклики этих великих потрясений?
В эту эпоху один еще совсем молодой человек написал быка на пастбище. А другой, чтобы доставить удовольствие своему другу-врачу, изобразил его в анатомическом театре, окруженного учениками, со скальпелем, вонзенным в руку трупа. Этими картинами художники увековечили свое имя, свою школу, свой век, свою страну.
К чему же мы питаем особую признательность? К тому, что более достойно и истинно? Нет. К тому, что более всего велико? Иногда. К самому прекрасному? Всегда. Что же такое это прекрасное, этот великий движущий рычаг, этот великий магнит, пожалуй, единственное привлекательное в истории? Не ближе ли всего другого оно к идеалу, на который человек, может быть, бессознательно устремляет свой взгляд? А великое? Не потому ли оно столь заманчиво, что его легко принять за прекрасное? Надо быть очень изощренным в вопросах морали или очень искушенным в метафизике, чтобы назвать добрый поступок или истину прекрасными. Но самый неискушенный человек назовет прекрасным великое деяние. В сущности же мы любим только то, что красиво, и к нему обращено наше воображение; им взволнованы наши чувства, оно покоряет наши сердца. Если внимательно посмотреть, за чем охотнее всего идет человечество в своей массе, то мы увидим, что оно идет не за тем, что его трогает, что его убеждает или что его воспитывает, а за тем, что его чарует и восхищает.
Поэтому об исторической личности, не обладающей большим обаянием, мы говорим, что ей чего-то не хватает. Такой человек понятен моралистам и ученым, но его не знают остальные. И только, если он обаятелен, память о нем сохранится. Народ сходит со сцены вместе со своими законами, нравами, политикой, со всеми своими победами. Но если от истории его сохранится хотя бы кусок мрамора или бронзы, то этого свидетельства уже достаточно. История знает человека, великого по своим делам. Но его имя, может быть, и не дошло бы до нас, если бы оно не было набальзамировано литературой и если бы он не поручил своему другу-скульптору украшать фронтоны храмов. Другой был фатоват, легкомыслен, расточителен, развратен, хотя очень остроумен и порою смел; однако о нем говорят повсюду чаще, чем о Солоне, Платоне, Сократе и Фемистокле. Был ли он более мудр, более храбр? Лучше ли он служил правде, справедливости, интересам своей страны? Нет. Но он источал очарование, проявлявшееся в его страстной любви ко всему прекрасному: к женщинам, книгам, картинам, статуям. Третий был неудачным полководцем, посредственным политиком, легкомысленным главой империи. Но ему посчастливилось полюбить одну из самых обольстительных женщин истории, и эта женщина, говорят, была сама красота.
Около десяти часов пошел дождь. Наступила ночь. Пруд едва заметно отсвечивал, как след вечерней зари, забытый в одном из уголков города. Гений славы не появился. Я знаю, что можно сказать против его выбора, тго судить его за это не буду.
Сюжет в голландских картинах
Изучая моральную сущность голландского искусства, поражаешься полному отсутствию того, что в наше время называется сюжетом.
С того дня, как живопись перестала заимствовать у Италии ее стиль, ее поэтику, ее вкус к истории, мифологии и христианским легендам, и до ее упадка, когда она к ним взрнулась, то есть начиная с Блумарта и Пуленбурга и до Лересса, Филиппа ван Дейка, а затем Троста, прошло, видимо, около столетия. За это время великая голландская школа заботилась лишь о том, чтобы писать хорошо. Она удовлетворялась окружающим и не нуждалась в фантазии. Нагие фигуры, для которых уже не нашлось места в изображениях
Если поразмыслить о событиях, какими полна история Голландии XVII века, о значительности ведшихся войн, об энергии, проявленной в борьбе этим народом солдат и моряков, о том, что ему пришлось вынести; если представить себе зрелище, какое являла страна в эти страшные времена, — то нельзя не удивляться равнодушию живописи к самой сущности народной жизни.
Идут сражения за рубежами Голландии, на суше и на море, на границах и в самом сердце страны. Внутри междоусобицы: в 1619 году обезглавлен Барневельт, в 1672 году убиты братья де Витт, пятидесятитрехлетняя борьба между республиканцами и оранжистами осложняется религиозными и философскими распрями — арминиан против гомаристов, последователей Вутиюса против приверженцев Кокцеюса — и приводит к таким же трагедиям. Войны с Испанией, Англией и Людовиком XIV не прекращаются. Голландия, наводненная врагами, защищается — об этом повествует история. В 1648 году подписан мирный договор в Мюнстере, в 1678 году — в Неймегене и в 1698 году — в Рейсвейке. Новый век открывается войной за испанское. наследство. Можно сказать, что все художники великой и миролюбивой школы, о которой я вам говорю, прожили свою жизнь, почти каждый день слыша грохот пушек.
Однако их произведения показывают нам, чем они были заняты все это время. Портретисты писали героев войны, принцев, наиболее знаменитых граждан, поэтов, писателей, самих себя и своих друзей. Пейзажисты блуждали среди полей, мечтая, рисуя животных и хижины, жили сельской жизнью, писали деревья каналы, небо либо путешествовали, уезжали в Италию! Там они устраивались колонией, встречались там с Клодом Лорреном. В Риме они забывали себя, забывали свою родину. Там они и умирали, как Карель, не успев вновь переехать Альпы. Другие выходили из своих мастерских лишь для того, чтобы порыскать вокруг таверн, побродить по увеселительным местам, изучая их нравы, — конечно, если они не заходили туда для собственного удовольствия, что, впрочем, случалось редко.
Несмотря на войну, кое-где жили мирно. В эти тихие, как бы равнодушные уголки художники переносили свои мольберты. Здесь они находили приют для своей работы, продолжая с поистине удивительной невозмутимостью размышлять и совершенствовать свое очаровательное и жизнерадостное ремесло. А так так повседневная жизнь шла своим чередом, то они и писали ее, изображая домашний быт, сельские и городские нравы, писали наперекор тому, что вызывало тогда волнение, тревогу, патриотический подъем, пробуждало сознание величия своей страны. Ни волнений, ни смут не было в этом удивительно укрытом мире, который можно было бы принять за золотой век Голландии, если бы история не говорила нам о противном.
Леса спокойны, дороги безопасны. По каналам взад и вперед снуют лодки. Деревенские праздники продолжаются. Снаружи, у порога кабачков, курят, внутри — танцуют. Охотятся, ловят рыбу, гуляют. Легкий дымок вьется над крышами ферм, которым ничто не грозит бедой. Дети идут в школу. Внутри жилищ — порядок, мир и невозмутимый покой благословенных дней. Времена года сменяются. Там, где плавали лодки, теперь катаются на коньках. В очагах разведен огонь, двери закрыты, занавески опущены. Невзгодами грозит климат, а не люди. Все это — то же размеренное, ничем не нарушаемое течение жизни на фоне повседневных мелочей, из которых так приятно сделать хорошую картину.
Иногда художнику, очень искусному в изображении всадников, вдруг приходит в голову написать картину кавалерийской атаки, схватки на пистолетах, мушкетонах и шпагах, когда люди топчут, режут и весьма бойко истребляют друг друга. Такая картина, написанная чисто случайно, переносит нас в обстановку, далекую от настоящей войны, чуждую ее опасностям. От этой резни веет анекдотической фантазией, и мы не видим, чтобы художник был сильно взволнован сюжетом. Писанием подобных вещей при случае забавлялись «итальянисты» Берхем, Вауэрман, Лингельбах — приверженцы не слишком правдивой живописности. Но где они видели такие схватки? По ту или по другую сторону Альп?