Старые недобрые времена – 1
Шрифт:
– Это как тебя угораздило? – поинтересовался матрос, и Ванька, не слишком подробно, отвлекаясь на мат, маму, шипенье и постукивание зубами, рассказал свою эпопею.
– С зуавом справился? – вычленив главное, не поверил Тихон Никитичь.
– Чудом, – не вдаваясь в подробности, ответил Ванька, приседая и наскоро полоская в волнах Чёрного Моря всклокоченную и изодранную ногтями голову.
– То-то и оно, что чудом, – пробормотал тот, скептическим взглядом оценивая тощие Ванькины стати, но спорить, как человек бывалый, не стал. Чудом если, оно и не так бывает!
Помывшись
– Да-а… – правильно оценил диспозицию Тихон Никитичь, докуривая и выстукивая трубку о мозолистую ладонь, – Ты вот что, малой! Давай, постирайся, как могёшь, а я сейчас к дружку зайду, он туточки рядом, так придумаем что-нибудь!
– Ага… – чуточку рассеянно отозвался Ванька, – благодарствую!
Не то чтобы он безоговорочно поверил старому матросу, но… одеть на себя вот эту одежду, всю в чужой засохшей крови, он не в силах! Настолько не в силах, что лучше в сыром, лучше на себе сушить, но только не вот это…
Но Тихон Никитичь не подвёл, и не успел ещё Ванька отстираться, как он уже вернулся, да не один, а дружком, ещё более немолодым, отставным, не сильно трезвым, но куда как более решительным.
– На-ка вот, накинь, – едва представившись, приказал дядька Лукич, дав Ваньке старую морскую робу, срока, наверное, пятого, а затем и штаны, такие же застиранные и залатанные, ветхие, но главное – сухие и чистые, – да пошли давай ко мне, малой! Я тут недалеко живу, хозяйка моя уж как-то обиходит тебя!
– Давай… – заторопил он Ваньку, – поспешай! Тебя, я чай, отогревать надо, зяблика!
Получасом позже, сидя скорчившись в старом корыте на заднем дворе, пока хозяйка, немолодая, и от того совершенно беззастенчивая, сухонькая и говорливая, поливала его из ковшика, помогая оттирать голову, он понял вдруг, что плачет. Нет, не рыдая, а так…
Быть может, переживая наконец тот ужас, через который он совсем недавно прошёл…
… а может быть, потому, что здесь, в этом временем, он впервые столкнулся с добрым отношением к себе.
Глава 3
Тварь я дрожащая?
Поутру, еле разодрав глаза, Ванька некоторое время, загружался воспоминаниями, лежа на узком, застеленном вытертым войлоком топчане. Бездумно глядя в низкий нависающий потолок, потрескавшийся, местами крепко облупившийся, с грозящимися осыпаться ошмётками высохшей глины и торчащей соломой, он зевал так широко и яростно, что ещё чуть, и кажется, треснет пополам, как переспелый арбуз.
Постелили ему вчера в крохотной, душной комнатушке с земляным полом, маленьким узким оконцем и щелями под самой крышей, куда нехотя, будто делая невесть какое одолжение, просачивается солнечный свет и почти не проходит воздух. На стене, такой же трещиноватой и будто небритой из-за торчащей из неё соломы, снуют мелкие насекомые, будто танцуя среди пылинок, мерцающих в лучах солнечного света.
Едва пошевелившись, он сразу вспомнил давнее, читанное невесть когда выражение «Зубные боли во всём теле», очень выразительно и точно описывающее его нынешнее
– Проснулся, Ванечка? – заглянула в чуланчик хозяйка, каким-то неведомым образом узнавшая о его пробуждении, – Доброе утро!
– Доброе утро, Лизавета Федотовна, – отозвался попаданец, вставая с таким кряхтеньем и стонами, что куда там заржавевшему Железному Дровосеку! – вашими молитвами.
– Ну вставай, вставай… – мелко закивала женщина, перекрестив его, – сходи по нужде, да давай к столу подходи!
Старики уже поели, встав, наверное, задолго до восхода солнца. Но дядька Лукич, блюдя вежество, посидел с ним, неспешно сёрбая какой-то травяной взвар из щербатой оловянной кружки, времён, кажется, как бы не Кагула и Чесмы.
– Ты ешь, ешь… – суетится хозяйка, успевая делать по дому кучу дел разом, и, по мнению попаданца, необыкновенно походящая на очеловеченную домовитую мышку, наряженную в линялый старенький платочек и залатанный сарафан, обутую в старенькие, многажды чинённые опорки, – жиденько-то, оно тебе на пользу!
Ванька, машинально отвечая, как и положено в таких случаях, неспешно ел, потея, очень жидкую похлёбку из морских гадов, в которой, помимо самих гадов и мелко нарезанных душистых трав, не было, кажется, и ничего, даже жиринки. К похлёбке дали морскую галету, чёрствости совершенно невообразимой, с трудом поддающейся размачиванию в похлёбке.
Не понаслышке зная, как тяжело в осаждённом городе с продовольствием, и особенно людям гражданским, он высоко оценил и похлёбку, и галету, которые, быть может, и не последние, но уж точно, не лишние! А тем более, и голова отошла…
– Провожу тебя малость, – воздевшись на ноги после трапезы, поставил его в известность дядька Лукич, и спорить Ванька не стал, да и к чему?
Пошли неспешно, да и как иначе, если попаданец после вчерашнего хромает на обе ноги, стараясь охать и кряхтеть хотя бы не при каждом движении, даже батожок не очень-то помогает. А дядька Лукич хотя и вполне бодрый старикан, но ему почти шестьдесят, и это, с учётом двадцати пяти лет на флоте и профессионального ревматизма, возраст более чем почтенный!
Пройдя едва метров триста по пыльной извилистой дороге, виляющей между густо пахнущих, узких, путаных улочек матросской слободки, Лукич сцепился языками со старым знакомцем, таким же немолодым отставным матросом. Обычные в таком случае разговоры, заполненные междометиями, именами общих знакомых и мелкими событиями, интересными только собеседникам, щедро наполнены ещё и разного рода морским жаргоном, да и просто устаревшими словами и оборотами.
Ванька, не понимая почти ничего, быстро и намертво заскучал. Однако, согласно незыблемому крестьянскому этикету, ему, как младшему, полагается стоять неподалёку, прислушиваясь, если вдруг разговор коснётся его, улыбаться, если на него смотрят, и молчать. Как уж там у него выходит, Бог весть, но он стоит, улыбается…