Статьи, эссе
Шрифт:
Александр Мелихов
Творяне всех стран, соединяйтесь!
Классический труд «Национализм» (СПб., 2010) британского историка Эли Кедури вышел в России через полвека после публикации на английском, но за это время только нарастил актуальности. В какой мере националистические страсти питаются идеями философов, а в какой сами их порождают, об этом можно спорить, однако Кедури исследует прежде всего идеи: Гердер, Фихте, Шлейермахер… Все немцы, но это лишь самые громкие имена.
Кедури называет национализм идеологией, а его политику — идеологической, для которой такие низменные категории, как интересы, необходимость или целесообразность, считаются недостаточными — они должны быть порождены и оправданы метафизическими системами. Когда два эти ремесла еще не смешивались и творцы чарующих грез не вмешивались в практическую политику, все выглядело куда изящнее. Разве это
Нации, таким образом, суть отдельные естественные существа, которым надлежит оберегать свою самобытность в отдельных государствах, а многонациональные империи, по мнению Гердера, являются государствами испорченными, развращенными. Оскверняет не только совместное проживание, но даже пользование чужим языком — прежде всего французским, поскольку к концу XVIII века именно французский язык считался языком высшего общества: «Так выплюнь же, перед порогом выплюнь противную слизь Сены. Немецкий твой язык, мой немец!» (Гердер).
После наполеоновских завоеваний не вызывали смеха даже филиппики «отца гимнастики» Фридриха Яна, публично утверждавшего, что изучение французского языка толкает девушек на проституцию, — языку приписывалась почти мистическая власть над умами и душами. Если народ переходит на иностранный язык, то он усваивает с ним и иностранные пороки (но почему-то не достоинства: евреи, заговорившие на языке титульных наций, стали вызывать лишь еще большее подозрение).
Итак, подытоживает Кедури, по мнению первых националистов, человечество естественным образом разделено на нации, и язык — главнейший критерий, по которому нация имеет право формировать собственное государство, и притом в тех границах, которые она сочтет зоной распространения своего языка. «Такой акцент на языке, — пишет Кедури, — преобразовал его в политическое дело, ради которого люди готовы убивать и уничтожать друг друга, что прежде было редкостью. Языковой критерий осложняет к тому же жизнеспособность сообщества государств». В самом деле, одна из важнейших миссий государств — вносить четкость в человеческие отношения, проводить недвусмысленные границы между территориальными и прочими притязаниями. «Но если язык становится критерием государственности, ясность о сущности нации растворяется в тумане литературных и академических теорий и открывается путь для двусмысленных претензий и неясных отношений» — даже спор о различии между языком и диалектом может сделаться поводом для войны! А уж спор исторических школ тем более должен решаться в окопах историками в камуфляже. «Ничего иного не приходится ждать от теории национализма, которая открыта учеными, никогда не стоявшими у власти и мало что понимавшими в необходимости и обязательствах, присущих взаимоотношениям между государствами».
Да, мы тоже помним, как самой пламенной поборницей Его величества рынка оказалась гуманитарная интеллигенция, заведомо никогда ничего не производившая и ничем не торговавшая. Националисты же пытались и пытаются из заведомо размытого — культуры — изготовить четкое: государство, из облака выковать сталь.
«Расы, языки, религии, политические традиции и связи так перемешаны и запутаны, что нет убедительной причины понять, почему люди, говорящие на одном языке, но чья история и отношения различны, должны образовывать одно государство, или почему люди, говорящие на двух различных языках, но сплоченные историческими обстоятельствами, не должны образовывать одно государство», — пожалуй, эти слова Кедури и подводят итог его критике национализма как идеологии.
Во избежание недоразумений: люди во все времена были патриотами, то есть предпочитали свое и своих чужому и чужим, но только националисты додумались объявить нацию высшей, почти сакральной и чуть ли не единственной самоцелью, ради которой не жаль никаких жертв. И если бы этой сказке предались одни лишь интеллектуалы, на них можно было бы не обращать внимания: изобретение социальных панацей — любимое их развлечение и утешение средь горестей, забот и треволненья. Ужас в том, что национализм породнился с демократией, если только не был ею и порожден, — стремлением простых людей самим распоряжаться в своем государстве. А трагическая социальная природа не терпит простоты.
Обычно в оправдание культа национального самоопределения националисты ссылаются на межнациональные конфликты внутри многонациональных государств, не замечая, что эти конфликты в огромной степени являются плодом их собственного вероучения. И, что еще более важно, конфликты внутренние — это чаще всего драки и погромы, а конфликты межгосударственные — это полномасштабные войны, крайне затруднительные внутри одной империи. По вполне обоснованному мнению Кедури, национальное самоопределение не избавило ни один народ ни от бедности, ни от коррупции, ни от тирании, а часто лишь усугубило их и закрепило, снабдив тиранов дополнительными идеологическими вожжами. Национальные же меньшинства в новых национальных государствах, как правило, стали подвергаться гораздо худшей дискриминации, чем это было в «развращенных» империях: «Вместо того чтобы укреплять политическую стабильность и политические свободы, национализм на территориях со смешанным народонаселением провоцирует трения и взаимную ненависть».
Более того, национализм сеет смуту даже в империях, предоставляющих меньшинствам обширные культурные права: «Культурная, языковая и религиозная автономия возможна для различных групп многонациональной империи только в том случае, если она не укрепляется и не оправдывается националистическим учением. Подобного рода автономия существовала в Османской империи несколько столетий (эта система называлась „миллет“) именно потому, что о национализме в ту пору еще никто ничего не знал».
Теперь мы знаем, к чему он стремится и на что способен и, словно издевки ради, по-прежнему считаем чем-то священным право наций на самоопределение, которое литератор Ленин провозгласил ради разрушения многонациональных «буржуазных» государств, — то есть всех, кроме его собственного, — а президент Вудро Вильсон — похоже — из благородного, но неосуществимого желания уравнять сильных и слабых: «Это принцип справедливости по отношению ко всем народам и национальностям, а также их права жить друг с другом на равных условиях свободы и безопасности, независимо от того, сильны они или слабы». И это при том, что именно борьба сильных за влияние на слабых, чья кротость, как выяснилось, порождалась лишь бессилием, спровоцировала Первую мировую войну, да и во Второй «благородная нарезка» европейской карты существенно облегчила задачу агрессоров, противопоставив им вместо крупных сильных государств россыпь малых стран, которые было очень соблазнительно проглатывать по одиночке.
Геллнер: «Новый международный порядок, установленный во исполнение принципа национализма, имел все пороки системы, которую он сменил, плюс — целый ряд своих собственных. Последствия этого не заставили себя ждать. Как только укрепилась идеологическая диктатура в России и был установлен откровенно националистический режим в Германии, все здание рухнуло как карточный домик. Военное сопротивление Польши измерялось неделями, Югославии (официальное) и Греции — днями. Другие, вновь созданные, национальные государства вообще не сопротивлялись (удивительным исключением была только Финляндия). Гитлер и Сталин легко поделили между собой разделявшие их территории, не встретив почти никакого сопротивления — по крайней мере, со стороны государственных структур».
Кедури: «С уверенностью можно сказать, что создание национальных государств, унаследовавших положение империй, не было прогрессивным решением. Их появление не способствовало ни политической свободе, ни процветанию, их существование не укрепляло мир. По сути, национальный вопрос, который, как надеялись, будет решен с возникновением этих государств, лишь обострился».
Припечатывая национализм подобными формулировками, Кедури вместе с тем отказывается даже обсуждать, какие общие причины объясняют его возникновение: «Этот поиск общего объяснения, обобщения можно назвать социологическим соблазном». Однако лично для меня этот соблазн неодолим, ибо, лишь понимая социальные функции националистических страстей, мы можем подыскать более безопасные альтернативные формы их утоления. Так вот, мне кажется, что универсальная функция, которую национализм пытается выполнять везде и всюду, это экзистенциальная защита личности, ее защита от чувства своей кратковременности и бессилия перед безжалостным мирозданием. И с тех пор как сильно прохудилась экзистенциальная защита, даруемая религией, многократно обострилась человеческая потребность прильнуть к чему-то сильному и хотя бы потенциально бессмертному, способному оставить след в истории. Подавляющему большинству такое суррогатное бессмертие проще всего заполучить через причастность к нации: национализм, собственно, и есть суррогат религии. Иными словами, борьба за национальное самоопределение — это вовсе не борьба за экономическое процветание, свободу или чистоту нравов, но, выражаясь помудренее, борьба за историческую субъектность.