Стажеры. Второе нашествие марсиан
Шрифт:
Они замолчали. Дауге мешал соломинкой в бокале.
— А Володю я провожаю всегда, — сказала она. — У меня есть друзья в управлении, и я всегда знаю, когда вы улетаете. И откуда. И я всегда его провожаю. — Она вынула соломинку из своего бокала, смяла ее и бросила в пепельницу. — Он единственный близкий мне человек. — Она подняла бокал и отпила несколько глотков. — Сумасшедший мир. Дурацкое время, — сказала она устало. — Люди совершенно разучились жить. Работа, работа, работа… Весь смысл жизни в работе. Все время чего-то ищут. Все время что-то строят. Зачем? Я понимаю,
— Понимаю, — сказал Дауге.
— Ты всегда понимал. Ты всегда понимал мир, в котором ты живешь. И ты, и Володька, и этот скучный Быков. Иногда я думаю, что вы все просто ограниченные люди. Вы просто неспособны задать вопрос — «зачем?» — Она снова отпила из бокала. — Ты знаешь, недавно я познакомилась с одним школьным учителем. Он учит детей страшным вещам. Он учит их, что работать гораздо интереснее, чем развлекаться. И они верят ему. Ты понимаешь? Ведь это же страшно! Я говорила с его учениками. Мне показалось, что они презирают меня. За что? За то, что я хочу прожить свою единственную жизнь так, как мне хочется?
Дауге хорошо представил себе этот разговор Марии Юрковской с пятнадцатилетними пареньками и девчонками из районной школы. Где уж тебе понять, подумал он. Где тебе понять, как неделями, месяцами с отчаянием бьешься в глухую стену, исписываешь горы бумаги, исхаживаешь десятки километров по кабинету или по пустыне, и кажется, что решения нет и что ты безмозглый слепой червяк, и ты уже не веришь, что так было неоднократно, а потом наступает этот чудесный миг, когда открываешь, наконец, калитку в стене, и еще одна глухая стена позади, и ты снова бог, и вселенная снова у тебя на ладони. Впрочем, это даже не нужно понимать. Это нужно чувствовать. Он сказал:
— Они тоже хотят прожить жизнь так, как им хочется. Но вам хочется разного.
Она резко возразила:
— А что, если права я?
— Нет, — сказал Дауге. — Правы они. Они не задают вопроса «зачем?».
— А может быть, они просто не могут широко мыслить?
Дауге усмехнулся. Что ты знаешь о широте мысли, подумал он.
— Ты пьешь холодную воду в жаркий день, — сказал он терпеливо. — И ты не спрашиваешь — «зачем?». Ты просто пьешь, и тебе хорошо…
Она прервала его:
— Да, мне хорошо. Вот и дайте мне пить мою холодную воду, а они пусть пьют свою!
— Пусть, — спокойно согласился Дауге. Он с удивлением и радостью чувствовал, как уходит куда-то противная гнетущая тоска. — Мы ведь не об этом говорим. Тебя интересует, кто прав. Так вот. Человек — это уже не животное. Природа дала ему разум. Разум этот неизбежно должен развиваться. А ты гасишь в себе разум. Искусственно гасишь. Ты всю жизнь посвятила этому. И есть еще много людей на планете, которые гасят свой разум. Они называются мещанами.
— Спасибо.
— Я не хотел тебя обидеть, — сказал Дауге. — Но мне показалось, что ты хочешь обидеть нас. Широта взглядов… Какая
Она допила свой бокал.
— Ты очень красиво говоришь сегодня, — заметила она, недобро усмехаясь, — все так мило объясняешь. Тогда будь добр, объясни мне, пожалуйста, еще одну вещь. Всю жизнь ты работал. Всю жизнь ты развивал свой разум, перешагивал через простые мирские удовольствия.
— Я никогда не перешагивал через мирские удовольствия, — сказал Дауге. — Я даже был изрядным шалопаем.
— Не будем спорить, — сказала она. — С моей точки зрения, ты перешагивал. А я всю жизнь гасила разум. Я всю жизнь занималась тем, что лелеяла свои низменные инстинкты. И кто же из нас счастливее теперь?
— Конечно, я, — сказал Дауге.
Она откровенно оглядела его и засмеялась.
— Нет, — сказала она. — Я! В худшем случае мы оба одинаково несчастны. Бездарная кукушка — так меня, кажется, называет Володя? — или трудолюбивый муравей — конец один: старость, одиночество, пустота. Я ничего не приобрела, а ты все потерял. В чем же разница?
— Спроси у Гриши Быкова, — спокойно сказал Дауге.
— О, эти! — Она пренебрежительно махнула рукой. — Я знаю, что скажут они. Нет, меня интересует, что скажешь ты! И не сейчас, когда солнце и люди вокруг, а ночью, когда бессонница, и твои осточертевшие талмуды, и ненужные камни с ненужных планет, и молчащий телефон, и ничего, ничего впереди.
— Да, это бывает, — сказал Дауге. — Это бывает со всеми.
Он вдруг представил себе все это — и молчащий телефон и ничего впереди, — но только не талмуды и камни, а флаконы с косметикой, мертвый блеск золотых украшений и беспощадное зеркало. Я свинья, с раскаянием подумал он. Самоуверенная и равнодушная свинья. Ведь она просит о помощи!
— Ты разрешишь мне прийти к тебе сегодня? — сказал он.
— Нет. — Она поднялась. — У меня сегодня гости.
Дауге отодвинул нетронутый бокал и тоже поднялся. Она взяла его под руку, и они вышли в вестибюль. Дауге изо всех сил старался не хромать.
— Куда ты сейчас? — спросил он.
Она остановилась перед зеркалом и поправила волосы, которые совершенно не нужно было поправлять.
— Куда? — спросила она. — Куда-нибудь. Ведь мне еще не пятьдесят и мой мир принадлежит пока мне.
Они спустились по белой лестнице на залитую солнцем площадь.
— Я мог бы тебя подвезти, — сказал Дауге.
— Спасибо, у меня своя машина.
Он неторопливо натянул шлем, проверил, не дует ли в уши, и застегнул плащ.
— Прощай, старичок, — сказала она.
— Прощай, — сказал он, ласково улыбаясь. — Извини, если я говорил жестоко… Ты мне очень помогла сегодня.
Она непонимающе взглянула на него, пожала плечами, улыбнулась и пошла к своей машине. Дауге смотрел, как она идет, покачивая бедрами, удивительно стройная, гордая и жалкая. У нее была великолепная походка, и она была все-таки еще хороша, изумительно хороша. Ее провожали глазами. Дауге подумал с тоскливой злобой: «Вот. Вот и вся ее жизнь. Затянуть телеса в дорогое и красивое и привлекать взоры. И много их, и живучи же они.»