Стеклодувы
Шрифт:
Выглядела она ужасно: ее хорошенькое личико подурнело от слез, волосы были спутаны и непричесаны – словом, это была совсем не та Кэти, которая водила нас по своему роскошному дому в Ружемоне. В добавок ко всем бедам ее малютка заболела. По словам Кэти, она была настолько больна, что ее нельзя было трогать с места. Матушка боялась оставить отца одного в гостинице, поэтому было решено, с согласия добрых супругов Боден, что я останусь у них в доме в Вильнёв-Сен-Жорже, чтобы помочь Кэти.
За этим последовало несколько ужасных недель. Кэти, обезумевшая от горя в связи с разорением и позором Робера, была совершенно неспособна ухаживать за дочерью, которая заболела только потому – я была в этом уверена, – что ее неправильно кормили и вообще не обращали на нее внимания. Мне было всего шестнадцать лет, и я понимала в этих делах
Матушка приехала к нам на следующий день после смерти ребенка, и мы отвезли бедняжку Кэти к ее родителям на улицу Пти-Каро, ибо, несмотря на то что Робер жил теперь в «Шеваль Руж» вместе с моими родителями, его положение было по-прежнему неопределенным и окончательного решения всех вопросов нельзя было ждать раньше конца мая.
Список кредиторов Робера оказался огромным, он был даже больше, чем опасался мой отец. Помимо восемнадцати тысяч ливров, которые он был должен господину Кевремон-Деламоту за стеклозавод в Вильнёв-Сен-Жорже, его долги различным торговцам и агентам в Париже составляли почти пятьдесят тысяч ливров. Общий итог равнялся семидесяти тысячам ливров, и для того чтобы выплатить эту чудовищную сумму, существовал только один способ: продать единственную ценную вещь, оставшуюся у Робера, а именно – стеклозавод в Брюлоннери, который он получил по свадебному контракту с обязательством сохранить и который был оценен отцом в восемьдесят тысяч ливров.
Необходимость продать Брюлоннери явилась тяжким ударом для отца. Это был «дом», где отец начал впервые работать – сначала в качестве подмастерья под руководством мсье Броссара; сюда он потом привел мою мать – свою молодую жену; вместе с дядюшкой Демере он превратил этот завод в один из лучших «домов» в стране, а теперь надо было его продавать, чтобы заплатить долги моего брата.
Что же касается более мелких кредиторов – виноторговцев, портных и мебельщиков, даже владельца конюшни, у которого Робер нанимал карету, чтобы съездить в Руан за покупкой какого-то необыкновенного материала, так никогда и не использованного, – с ними со всеми расплатилась моя мать из своих денег – у нее были собственные доходы, которые она получала от небольшой фермы в ее родной деревне Сен-Кристоф.
Мне кажется, что даже в тот день в конце мая, когда Робер предстал перед судом и его отпустили с миром, после того как все долги были уплачены, мой брат не понял всей тяжести своего чудовищного поступка.
– Все дело в том, чтобы заводить знакомство с нужными людьми, – говорил он мне, когда мы собирали вещи, чтобы ехать домой в Шен-Бидо. – До сих пор мне не везло, но теперь все пойдет иначе. Вот увидишь. Управляющим я больше не буду, это скучно и слишком большая ответственность. Но в качестве главного гравировщика на большом жалованье – им придется хорошо мне платить, иначе я не пойду на это место, – кто знает, до каких высот я в конце концов могу подняться? Может быть, буду работать в самом Трианоне! Мне жаль, что отец так расстраивается по поводу этих дел, впрочем, я всегда говорил, что у него провинциальные взгляды.
Он улыбался мне, такой же веселый, такой же самоуверенный, как всегда. Ему было тридцать лет, он был великолепный, просто блестящий мастер-гравировщик, но чувства ответственности было у него не больше, чем у десятилетнего ребенка.
– Ты должен понимать, – сказала я ему со всей убедительностью своих шестнадцати лет, к тому же я никак не могла забыть его несчастного умершего ребенка, – что ты едва не разбил сердце Кэти, не говоря уже о нашем отце.
– Чепуха, – ответил он. – Она уже с удовольствием думает о том, как будет жить в Сен-Клу, а когда у нее снова родится ребенок, она и совсем утешится. На этот раз у нас будет сын. Что же до отца, то как только он вернется в Шен-Бидо и расстанется с Парижем, который он всегда ненавидел, он тут же оправится и станет самим собой.
Мой брат ошибся. На следующий же день, когда мы собирались садиться в дилижанс, чтобы ехать домой, у отца сделалось еще одно кровотечение. Матушка сразу же уложила его в постель и послала за доктором. Сделать ничего было нельзя. Слишком слабый для того, чтобы ехать домой, и в то же время понимая, что умирает, отец пролежал в номере отеля «Шеваль Руж» еще неделю. Мать почти не отходила от его постели, а когда она забывалась сном на час-другой в соседней комнате, ее место занимала я. Выцветший красный полог над кроватью, трещины в оштукатуренных в стенах, тазик и кувшин с обитыми краями углу – эти печальные детали прочно запечатлелись в моей памяти, пока я наблюдала, как жизнь моего отца неуклонно движется к своему пределу.
В Париже стояла удушающая жара, усугублявшая его страдания, но окно, выходящее на узкую шумную улицу Сен-Дени, можно было открыть всего на несколько дюймов, и тогда в комнату врывались шум и зловоние, от которого становилось еще труднее дышать.
Как он тосковал о доме! Не только о милых сердцу вещах, окружавших его в Шен-Бидо, но и о самой земле, о лесах и полях, среди которых он родился и вырос. Робер называл его отношение к жизни провинциальным, но отец, так же как и наша матушка, всеми корнями был связан с землей; и на этой земле, в благодатной Тюрени, самом сердце Франции, строил он свои стекольные «дома», создавая своими руками и своим дыханием образцы красоты, которым неподвластно время. Теперь жизнь уходила из него, вытекая, словно воздух из стеклодувной трубки, которую отложил в сторону мастер, и в последнюю ночь, что мы провели вместе, пока матушка спала в соседней комнате, он посмотрел на меня и сказал:
– Позаботься о братьях. Держитесь все вместе, одной семьей.
Он умер восьмого июня тысяча семьсот восьмидесятого года и был похоронен поблизости, на кладбище церкви Сен-Лё на улице Сен-Дени.
В то время мы были слишком измучены, ничего не видели от слез, но позднее все мы с гордостью думали о том, что не было в Париже ни одного мастера или работника, причастного к нашему стекольному ремеслу, ни одного торговца из тех, что вели с ним дела, который не пришел бы на кладбище Сен-Лё, чтобы отдать дань уважения его памяти.
Глава пятая
Личное имущество моего отца оценивалось в сто шестьдесят тысяч ливров, и моя мать вместе с господином Босье, нотариусом из Монмирайля, до конца июля занималась тем, что разбирала его бумаги, составляя списки долгов и активов. Они провели полную инвентаризацию всего имущества и наконец установили окончательную цифру: сто сорок пять тысяч восемьсот четыре ливра. Половина этой суммы принадлежала моей матери, вторая же половина была поделена в равных долях между нами, пятью детьми. Робер и Пьер, которые достигли совершеннолетия, получили свою долю сразу, тогда как доля младших, несовершеннолетних – Мишеля, Эдме и моя – находилась пока в распоряжении нашей матери, которая была назначена опекуном. Аренда Шен-Бидо, который снимали мать с отцом совместно, переходила теперь целиком к матери, и она решила вести дело на заводе самостоятельно, в качестве «maitresse verri`ere» [15] – звание, которое до той поры не носила ни одна женщина в нашем ремесле. Впоследствии, удалившись от дел, она собиралась поселиться в своем маленьком имении в Сен-Кристофе, которое получила от своего отца Пьера Лабе; а пока мама намеревалась единолично править в Шен-Бидо.
15
Женщина-мастер стекольного дела (фр.).
Я хорошо помню, как в августе тысяча семьсот восьмидесятого года мы все собрались в конторе городского дома, для того чтобы обсудить нашу будущую жизнь. Матушка сидела во главе стола, и вдовий чепец на золотистых, тронутых сединой волосах словно подчеркивал ее величественную осанку; теперь, когда ей было пятьдесят пять лет, шутливый титул «la Reyne d'Hongrie» подходил ей более чем когда-либо.
Робер стоял справа от нее или шагал по комнате, ни на минуту не оставаясь в покое. Он то и дело трогал рукой стоявшее на полке украшение, которое, как он считал, должно принадлежать ему по праву наследия. Слева сидел Пьер, глубоко погруженный в свои мысли, которые, как я была уверена, не имели ничего общего ни с законами, ни с наследством.