Стеклянный крест
Шрифт:
"Я перееду к вам в Москву жить. Я буду вам очень признательна".
Нет, сколько ни крути, шуточкой здесь и не пахло. Это была выстраданная просьба. Фактически – готовность сжечь мосты, ведь слово "жить" можно было бы заменить другим, менее веским глаголом – или же вовсе обойтись без него. Из всех возможных вариантов Анюта выбрала этот, чтобы дать мне почувствовать невыносимость для нее именно жизни в городе Лихове. И, разумеется, она не вкладывала в слово "жить" никакого иного смысла (с обритой-то головой), все заблуждения на этот счет должны быть решительно отметены.
Прелестно, слово сказано. Что же ответил я?
"Конечно, приезжай", – сказал я, галантно дрыгая ножкой, с расхлябанной интонацией столичного денди, рассыпающего приглашения направо-налево: "Конечно, приезжай. Да попросту, без адреса, без церемоний, какой разговор?"
Очень мило звучит: "Конечно,
Но это еще не все, дальше уже начинается мыльная опера.
"Живу я один, буду рад".
Еще бы ты жил не один: взгляни на себя в зеркало, гамадрил, да кто с тобой вместе согласился бы жить? Ведь до тебя противно дотронуться хворостиной. "Живу один". Этакая небрежная скука в голосе: единственный наследник титула и угодий, пустующий замок, английский парк с лебедями, всё будет у твоих ног. "О Сильвио! – воскликнула она, обливаясь слезами. – Мне нужен только ты, всё остальное мы вместе пропьем".
"Паспорт у меня на руках", – потупившись, сказала Анюта. Странно, при чем здесь паспорт? Я же не в ЗАГС ее приглашаю – и не вербую на лесоповал. Но как еще доказать, что она уже взрослая и имеет право распоряжаться собой?
"Тем более приезжай".
Что значит "тем более"? Почему "тем более"? Можно ли более быть готовой к бегству от родного отца к чужому, в сущности, человеку? Ты балагурил, идиот? Не удивляйся же, что получил в ответ тем же концом по тому же месту.
"Я пошутила". Какое душное, взрослое, не девичье и даже не женское слово. Годится какому-нибудь старшине-сверхсрочнику с густыми усами: "Звиняюсь, я пошутил". Конечно, на слуху у меня жаргон разбитных столичных девчонок, пэтэушниц или там продавщиц: "Да просто так я, ляпнула сдуру, и нечего на меня зыриться, всё это типа ля-ля". Откуда мне знать, как выражают эту простенькую мысль школьницы здесь, в городе Лихове? "Я с тобой неловко пошутила, не сердись, любимый мой, молю..“. Кто знает, может быть, именно слова этой песенки первыми пришли ей на ум, поскольку под рукой не оказалось подходящей заготовки. А почему не оказалось? Да потому, что произошло непредвиденное: слишком быстро вернулся отец, он вообще был встревожен, обнаружив нас в сарае вдвоем. Возможно, она сказала первое, что пришло ей в голову, подавая мне знак, чтоб я не вздумал развивать эту тему в присутствии отца? В таком случае, реплика ее пришлась весьма кстати: она как будто продолжала разговор с отцом – и в то же время многозначительно обращалась ко мне: "Молчите". Женщины такими уловками как раз и сильны. Вы спросите, откуда я знаю женщин? Да ведь для того, чтобы их знать, совсем не обязательно переспать с женским батальоном. Те, кто увлекается практической женологией, как раз женщин-то и не знают.
Но почему же она тогда не едет ко мне? Ждет, когда отрастут волосы? Чепуха, можно косынку надеть. Не отпустил отец? Глупости, такая своенравная девчонка, которая не поленилась обриться наголо для единственного выхода ко мне, и спрашивать не станет. Отец, конечно, мог не дать ей мой адрес и телефон, но я, во-первых, писал и произносил каждое слово вслух, раздельно и внятно, чтобы Анюта, если ей это нужно, тоже записывала. И прятать мой листок у старика не было причины: я видел его дочку один-единственный раз и на другой же день уехал, не пожелав задержаться даже на пару деньков, сколько он меня ни уговаривал. Прощаться со мною Анюта не вышла, я ее имени ни разу не произнес: расплатился со стариком – и уехал. Сама поспешность моего отъезда могла бы показаться подозрительной, но я ее, как мне казалось, очень удачно объяснил: я ведь большой ученый, мне в голову мысли приходят, вот на болоте и пришли, нужно срочно садиться за машинку. Иван Данилович отнесся к этому с пониманием – тем более что я заплатил вперед за весь обговоренный срок.
А почему я, собственно, сбежал? Ведь можно было задержаться на денек, найти Анюту – и напрямик ее спросить: так пошутила она или говорила серьезно? Но этого-то я как раз и не хотел делать, мне было бы горько услышать от нее: "Пустое, не берите в голову, Евгений Андреевич – или как вас по батюшке". Боялся я и того, что, поглядев на меня еще дня три-четыре, Анюта может взять свою просьбу назад.
Начался мой учебный год, тут еще Лизавета приехала, отдохнувшая и полная сил, но на Савеловский я после лекций наведывался иногда – проверить на всякий случай, не сидит ли там на узлах Анюта. Работу свою в университете я всегда делал с удовольствием, студенты меня слушали и побаивались лишь слегка, мое уродство, которое некогда отпугивало, с годами стало привычным в университетских стенах и благотворно действовало на аудиторию: если какая-нибудь легкомысленная девица начинала хихикать у меня за спиной, когда я, нарочно уродливо ковыляя, выходил из-за кафедры к доске, я мог быть уверен, что ее одернут сразу несколько добровольных и искренних моих защитников. Но если раньше я украдкой любовался свежими девичьими мордашками (предпочитая отчего-то округлые и глуповатые), то теперь они меня раздражали: я чувствовал себя оскорбленным, глумливо и глупо обманутым. Я по-прежнему отпускал в адрес своих студентов язвительные шуточки, подтрунивая над их невежеством, но эти шуточки, я и сам понимал, стали более желчными и вызывали не смешки, а робкую тишину. Однажды, возвратившись домой, я с досады врезал в Анютину дверь заготовленный замок и решил, что если она не объявится до Нового года, то я поселю в этой комнате квартирантов, какую-нибудь студенческую парочку, за номинальную, ради приличия, плату. И когда Анюта прибудет, скажу ей с порога, что надо было приезжать вовремя.
Ожидаемое чаще всего происходит, когда перестаешь ожидать. У Анюты хватило разума приехать не в будний день, а в воскресенье, и не вечером, как я прикидывал, а утром, не слишком рано, но и не поздно, ровно в девять часов. Должно быть, прислушиваясь к нашим с ее отцом разговорам, она брала на заметку все, что касалось моих привычек, – и теперь знала, что по воскресеньям я работаю дома, с шести утра уже на ногах. Открывая на звонок входную дверь, я ожидал увидеть кого угодно, соседа-прокурора, почтальона с телеграммой от Шахмурадова, попрошаек, сборщиков макулатуры, но не студентку в стройотрядовской робе с лихою кепочкой на голове. Мои студенты на дом ко мне не ходили, я этого, признаться, не люблю, одна шуструнья явилась узнать насчет своей курсовой, и я ее так шуганул, что сразу всех отвадил: "Евгений Андреевич просили-с не беспокоить-с". Не удивительно, что я смотрел на гостью недружелюбно: в такую рань, да в выходной – и выдернуть из-за рабочего стола, это – свинство. Ни на одну из моих студенток эта тонкошеяя, со стрижеными висками похожа не была, и уши из-под кепки, кругленькие, крепенькие, точно грибы-волнушки, торчали у нее не по-студенчески, по-детски, ярко-розовые при бледном лице, девочка волновалась. Ангельское Анютино личико, острый подбородок лопаточкой – все это, виденное лишь однажды, к тому же на слабом свету, призабылось, и я решил, что меня пришли агитировать, чего я тоже терпеть не могу. Но тут глаза ее вспыхнули, как ни у кого в мире, синим и одновременно желтым, и я ее узнал – и почувствовал себя глубоко, непоправимо несчастным: Анюта смотрела на меня с тихим ужасом, она ведь тоже впервые в жизни видела меня на свету – и в полную величину. Еще на лице ее ясно читалось, что она приехала на все готовая, это выражение готовности как-то сразу ее удешевило, сделало подержанной и невзрачной.
Должно быть, Анюта это уловила: она ведь рисковала, сдаваясь на милость незнакомому человеку, и интуиция ее была, естественно, обострена.
"Вы меня не узнали?" – тихо спросила она, и на меня повеяло луковым запахом ее страха.
"Как не узнал! – все с той же противной, вызывающей изжогу развязностью сказал я. – Здравствуй, Анюта, с приездом".
Я пропустил ее в прихожую, она вошла, сняла кепку, открыв беззащитную свою головенку, покрытую золотистой шерсткой (это было уже наше общее с нею воспоминание, и мы обменялись смутными полуулыбками, означавшими: "Обрастаешь?" – "Да, понемногу"), потом я как-то замешкался, высматривая, где ее багаж, и Анюта вопросительно, почти по-собачьи заглянула мне в лицо: "Куда теперь? Показывай, хозяин". Я провел ее в перестроенную комнату и сказал: "Вот здесь ты будешь жить. Это твоя комната, только твоя. Здесь тебя никто не побеспокоит".
Анюта всплеснула руками, прижала их к груди, повернулась ко мне:
"Так вы меня ждали?"
"Конечно".
Это было первое слово, которое я произнес естественным, почти человеческим голосом.
"Спасибо вам!" – горячо воскликнула она, и между нами пролетел ветерок: по логике, она должна была кинуться ко мне на шею, а я был должен ее крепко облапить, и оба вместе мы должны были долго-долго топтаться в беззвучном танце, изображая, что исстрадались друг без друга, и целенаправленно перемещаясь к дивану, который как нарочно разложен, – и вдруг завалиться на него, к удовольствию невидимого нам зрителя, и долго, разнообразно факаться, забыв про членораздельную речь. Наверно, чего-то подобного Анюта ждала, но, бегло взглянув мне в лицо, сразу поняла, что этого не будет.