Стелла искушает судьбу
Шрифт:
Но кое-кого растащили, кое-кому «довесили», кое-кто сам смирился, втихаря, но от всей души напоследок врезав соседу.
Словом, буря миновала.
— Вставайте, мадамочки! — услышала Ирина веселый голос Моряка и почувствовала, что груз, придавливавший ее к земле, уменьшился.
— Ну ты, мужик, здоров драться! — восхищенно заявил Новиков, похлопывая невысокого кряжистого Моряка по плечу. — Слышь, айда с нами в автобус — погреемся.
— Да не… — смущенно отозвался тот. — Мне туда. К своим.
— Брось, пока суд да дело…
— Нет, правда, — подала голос осмелевшая от проявленной ею отваги Збарская, — мы ведь столько
Поднявшаяся не без помощи Стеллы на ноги Ирина покосилась на Моряка, которому на вид было не менее пятидесяти, а то и побольше, но сочла, что в устах Гликерии Пантелеймоновны столь смелое определение звучит вполне уместно.
Автобус, в котором сидели актеры групповки, гудел. Запасливой оказалась не только Ира — и Романов, и Новиков, и Черняев, и даже Вячеслав Григорьевич прихватили согревающего. И дело было даже не в морозе, который вдруг стал ощущаться куда сильнее, чем во время побоища, — все так перенервничали, что просто жаждали разрядки.
Стелла уверенно взяла на себя обязанности хозяйки. Постелив на сиденье газету, она приготовила закуску. В ход пошли и Ирины котлеты, и рыбные консервы Сиротиных, и Валерины кильки, и огурчики Новикова, а предательски возвращенная «в народ» Извекова, все еще бледная от пережитого страха, выложила на импровизированный стол банку шпрот, пачку печенья и апельсин.
Новиков не отходил от Моряка, которого, как выяснилось, звали Борисом. Причем более официального обращения — по имени-отчеству — он не признавал. Моряк все время улыбался, и Ирина вдруг заметила у него во рту такой же железный зуб, как у Новикова. «Спелись! — мысленно усмехнулась она. — Рыбак рыбака… А как ругался-то поначалу!»
На сей раз стаканчиков хватало, и беседа протекала в непринужденной и несомненно дружественной обстановке.
В ход пошли актерские байки, перемежаемые морскими рассказами Бориса, который и на самом деле оказался моряком — всю жизнь он проплавал на судах Северного флота.
— Слышь, Борь, а как ты сюда-то попал? — поинтересовался вдруг Новиков.
— Ой, да смех и грех! Другана приехал навестить. Я ведь на пенсию вышел — ни семьи, ни детей, ни родни. Вот и мотаюсь по стране. Может, где и осяду? Ну вот, приехал я, значит, день пили, вспоминали, второй, однако, тоже, на третий — скучно стало. А тут заходит к нему сосед. Дай, говорит, Жень, ватник — на съемки еду. Ну, выпили. Слово за слово, он мне и объяснил, что драться, мол, надо будет, вот он пальтеца-то и зажалел. Я, как услышал, что можно кулаками помахать, размяться, да ничего за это не будет, никто в кутузку не поволочет, прям душой размягчел. Возьми, говорю, меня с собой. А он — денег, мол, мало платят, а морда своя — не купленная. Тьфу ты! Да какие мне деньги? Мне б душе — простор! Да радость бытия вкусить от вольного, как прежде-то бывало! А морда, она что? Она заживет. — Моряк лукаво подмигнул, — да пусть попадут еще…
Его последние слова потонули в дружном хохоте — столь неожиданный подход к тому страшному испытанию, которому они сегодня подверглись, восхитил актеров.
— Значит, душе простор? — повторил, отсмеявшись, Вячеслав Григорьевич. — А почему, извините, вы на нашу сторону, э-э-э, перешли? Ведь если бы не вы, боюсь, нам крепко бы досталось. Какая уж тут радость бытия?
— Да ну… Там — каждый за себя. А вы вон как друг за дружку бросались! Беленькая девчушка-то, с летучей шляпкой, подружку
— Уж так и хорошие? — хмыкнула Ира.
— А ты не фырчи, — добродушно отозвался Борис. — Я науку человеческой души не только на море постигал, но и в лагерях. Там, знаешь, не ошибись… Жизнью расплатишься.
— Боже! — ахнула Извекова. — Вы сидели?
— Это как посмотреть. Рос я при лагере, где мой отец сидел. По политической.
— Да, — задумчиво произнесла Людмила Васильевна. — Тогда у многих судьбы… А почему же вы не жили с матушкой?
— А она за отцом поехала, не дожидаясь, пока вышлют. Ну и через год умерла. Климата ли не выдержала или что еще? Не знаю. Я маленький был.
Стелла заметила, что пластиковый стаканчик в руке Ирины задрожал.
— Беспризорничал долго, но друганы мои, с которыми я был, воровать мне запрещали — ты, мол, политический, тебе нельзя, — продолжал Борис. — Меня ловили, к родственникам отправляли в Казахстан — их-то сослали уже, но они меня искали. Я сбегал. В детдома — опять сбегал. В колонию хотели, да тут отец вышел — на вольное поселение. Ну и стали мы с ним жить аж на самом краю земли. Он все смеялся — дальше ссылать некуда, авось не тронут. Однако умер он скоро. А я в мореходку пошел. Тогда уж помягче было. Приняли меня…
Ирина дрожащей рукой выдернула из мятой пачки «Пегаса» сигарету, резко встала и направилась к выходу.
— Эй, ты куда? — растерянно поинтересовался Моряк.
— Покурить, — пробормотала Ира, дергая в кабине водителя рычаг, с помощью которого открывались двери.
— Чего это она? — удивился Новиков. — Как ужаленная?
Все почему-то посмотрели на Стеллу, которая опустила глаза и покраснела.
— Та-ак, — протянул Борис, поднимаясь, — пойду-ка и я покурю. — Заметив, что Новиков воспринял его слова как приглашение, Моряк легонько надавил ему на плечо, будто припечатав к сиденью, и сказал: — Охолони.
Сигарета никак не хотела прикуриваться, поднявшийся вдруг ветер сбивал слабый огонек зажигалки.
Ирина едва не плакала. Вдруг прямо перед ее лицом возникла волосатая рука с татуировкой, якорем, державшая зажигалку немыслимой конструкции.
— Ну, ты чё? — услышала Ирина, когда ее сигарета наконец задымилась. — У тебя там тоже кто-нибудь сидел?
Она покачала головой и криво усмехнулась, поднимая глаза на Бориса:
— Если бы… Моя бабушка была следователем НКВД. И может быть, именно она… вашего отца… — Голос Ирины предательски дрогнул. — Почему, ну почему вокруг только пострадавшие, только безвинно севшие? Где потомки тех, кто сажал и мучил? Я одна, что ли? Не маловато? Чтоб столько народу перегубить? Или моя бабушка по-стахановски трудилась, чтоб всю страну за колючую проволоку упрятать? Да только все равно бы не справилась!
— Не истерикуй. Просто ты смелее других. Или бабку свою любила — вот и не хочешь от нее отказаться, забыть, что она вообще жила на свете. Тогда, знаешь, от отцов — врагов народа — было модно публично отрекаться, а теперь от тех, кто их сажал, отрекаются втихаря. Молча, чтоб никто не узнал. Однако все же отрекаются. Предательство — оно всегда предательство.
— Она была добрая! Добрая и честная! И верила в свои идеалы. Верила, что спасает Родину от предателей… Просто слепо верила. В Сталина, как в Бога. Но как? Почему? Ведь не дура же она была законченная, чтоб не видеть и не понимать ничего?