Стена (Повесть невидимок)
Шрифт:
— И мне тоже. Не хватит, пожалуй, пальцев на руках и на ногах…
— Аня! Аня! Все погибло. Ничего, значит, и не было у нас с тобою, Анюта. Это мне просто приснилось, что я тебя любил и поэтому умирал. Что я умер потому, что любил тебя одну и никого больше не мог любить. Жизнь обманула меня, тебя — нас обоих.
— Почему же, миленький? Нет, это не так. Вот если бы мы не встретились с тобою в этой жизни — тогда да, она обманула бы нас. Но ведь мы встретились там, на Пушкинской площади, и узнали друг друга. Мы успели побыть друг с другом вместе — целых два года! И за это время я окончательно поняла, что ты мой человек, а я тоже твоя, и никто другой на свете мне не нужен.
— Тогда почему стена? Почему какой-то Шикаев, автослесарь, и какой-то учитель по физкультуре, Тараканов? И Бобровая Шапка? И тот же несчастный Рафаил Павлович? Думаю, были еще и другие.
— Были и другие… Тот роковой был, Архипов, по прозвищу Архип, московский бандит…
— Хватит. Не хочу больше слышать. Пусть кто угодно… Но этот сосед Тараканов! Жалкий пьянчуга, весь сморщенный, отец троих детей! Картошку выращивал, свиней держал — он-то зачем?
— Многие из наших учителей и картошку сажали, и свиней выкармливали. Жить-то как-нибудь надо было, на учительскую зарплату семью не прокормить…
— Ах, перестань, пожалуйста. Разве я об этом сейчас? Скажи откровенно: ты что, возненавидела меня? Все эти измены, и шуточки, и стена, которую велела мне выстроить, — это из-за ненависти?
— Какая там ненависть, Валентин! О чем ты? Мы же встретились (я уже говорила об этом) и узнали друг друга, — и вот мы вместе, и уже всегда будем вместе… Я венчалась с тобой, потому что захотела навечно закрепить за нами наше счастье, нашу любовь, наш брак — воистину заключенный на небесах, Валентин! А ты говоришь о какой-то ненависти.
— Но почему тогда все эти Таракановы, Шикаевы? Зачем ты (я вспомнил!) на весенних каникулах одна поехала к этому художнику, к Патрикееву, и пробыла у него целых три дня? А меня ведь так и не свозила к нему, хотя и обещала.
— Ах, ревность твоя — это болесть твоя, Валентин. Ослепленный ею, ты ничегошеньки не понял. У Патрикеева я была, чтобы позировать ему, он давно просил.
— Позировала? Он писал тебя обнаженную?
— Да, обнаженную.
— Вот видишь! Поэтому одна
— Но я только позировала, ничего такого у нас с Патрикеевым не было. У него ведь жена, взрослая дочь, почти ровесница мне. Все они были дома, когда он меня рисовал. А тебя не взяла, потому что знала — не дал бы ты мне позировать обнаженной… И вообще ты должен понять наконец: никого, никаких таких Шикаевых, Таракановых и прочих у меня не было. У Тараканова в бане, когда я мылась там, кончилась холодная вода. Я крикнула ему, чтобы он воды принес… Вот и все.
— А ты хоть веничком-то прикрылась тогда?
— Прикрылась, не беспокойся… С того дня, как мы стали жить вместе, милый мой, никого другого у меня не было до самой смерти. Да и все другие, которые якобы раньше были у меня, — их тоже не стало. Ты был один в моей жизни реальный мужчина, мой муж. Остальные оказались пустыми фантомами, растворились в воздухе, исчезли. Сюда относятся и Туманов, отец моей дочери, и твой институтский коллега, господин Дудинец… Был только еще один, самый реальнейший, — это бандюга Архипов.
— Довольно! Ведь я уже просил — хватит. Ничего больше не хочу знать о твоих бандитах, слесарях, бывших мужьях. Пусть будет по-твоему: никого из них не было, а был у тебя один только я. В это мне нетрудно поверить, потому что и у меня самого возникло такое чувство — когда ты стала мне женой, — что, кроме тебя, я ни одной женщины не знал. Когда ты стала моей, Аня, я уже никакую другую женщину не хотел. Так было и потом, когда ты велела мне построить стену, и мы разошлись. Как бы это сказать, Анюта… Я совершенно перестал желать других. Мое желание женщины ты забрала с собою, а сама где-то затерялась в мире. Я действительно, оказывается, любил тебя — умирал.
7
Воспоминания Анны и Валентина в том виде, в каком они составились у нас, в данном эпическом дуэте, мало содержат в себе чего-либо постороннего, непосредственно не касающегося нас двоих, природы наших внутренних переживаний. Поэтому широкой картины событий того больного времени, близкого ко всеобщей катастрофе землян, не имеем в нашей общей памяти. А если и всплывают в ней какие-нибудь массовые или батальные сцены, то они привязаны только лишь к случайным впечатлениям каждого по отдельности — либо Анны, либо Валентина. Так мы видим тускло-зеленого цвета одинокий танк, вползший задом наперед в жидкие кущи какого-то московского скверика и круто на сторону отвернувший свою длинноствольную пушку — очевидно, только чтобы не мешать проезжающему неширокой, но бойкой улицей автотранспорту. Анна миновала этот танк, близко проскочив возле него на своем «жигуленке», в удивлении притормозила машину и оглянулась, проверяя себя, уж не ошиблась ли, — нет, действительно это был самый настоящий крутолобый танк на могучих стальных гусеницах. Столь нелепым и чуждым было присутствие боевой машины на этом замусоренном мирном скверике, недалеко от детской песочницы, столь непонятным и в чем-то даже смешным это явное стремление мутно-зеленого чудища спрятаться, затаиться среди хилых деревец и кустов маленького сквера, что озадаченная Анна довольно долго простояла на самой середине проезжей части, высунув голову из бокового окошка, поверх приспущенного стекла, и оглядываясь на неподвижную, но и в этой неподвижности опасную, грозную, бесчеловечную гору металла. Вскоре подъехала сзади серая «Волга», громко прогудела и с правой стороны объехала нелепым образом застрявшие посреди улицы «Жигули» — тогда только Анна стронула свою машину и поехала дальше. Ей нужно было найти Валентина, который исчез сразу же после возведения стены, — на следующее утро Анна со всей отчетливостью поняла, каким несчастным и неестественным делом явился их развод, как глупо она распорядилась с этой стеной. Купила и завезла полтыщи кирпича, два мешка цементу, заставила Валентина, бедного, копать песок во дворе, чтобы тот мог замесить в большой цинковой лохани раствор… Он рассказал однажды, что в молодые годы ездил в Сибирь со студенческим строительным отрядом, недурно освоил там специальность каменщика. Когда прямоугольное отверстие под самой потолочной балкой было заложено последним кирпичом, что-то будто оборвалось в сердце Анны, там ожгло горячей физической болью. Анна забилась в спальню, которая была расположена теперь на ее половине дома, бросилась в кровать и впервые за последнее время по-бабьи облегчительно заревела. Она поняла, что натворила беды. И чтобы поправить ее, Анна следующим утром, махнув рукою на стыд душевный и свое самолюбие, побежала к другому, противоположному, входу в дом — на его половину. Однако там уже дверь была заперта, ключ торчал снаружи в замочной скважине и ни записки, ничего… Большая беда выглядела будничной, ничтожной, как торчащий в двери ключ. В доме оставались почти все вещи и книги Валентина. Не забрал он и зимней одежды, оставил в шкафу, на верхней полке, свою каракулевую шапку-«горбачевку». Все это подавало какую-то пугающую больную надежду: может быть, ничего не произошло, он понял, что я очень скоро умру без него, и никуда не уехал… Должно быть, вернется назад. Был ведь совсем недолгий, двухнедельный, разрыв в их отношениях, за это время и выстроилась стена. Всего две недели у них была раздельная постель, встречи лишь за столом, во время завтраков… Успели быстро, за один день, развестись через загс: общих детей не было, имущественных претензий друг другу супруги не предъявляли… Но ведь это нетрудно и поправить! Все произошло после нашей летней поездки на юг, в Крым, на коктебельский берег, где на галечных пляжах в том году образовались огромные лежбища новоявленных российских нудистов, которые уже почувствовали вкус свободы, стремительно накатывавшей на страну, и с замирающим в сердце волнением, больше не боясь властей и милиции, демонстрировали друг другу свои обнаженные гениталии. Женщины и молоденькие девицы еще не совсем освоились со свободой, поэтому некоторые из них замазывали себе тело донной грязью, якобы целебной, а не то большей частью полеживали на животе, выставив на всеобщее обозрение лишь пышные загорелые зады. Мужчины же нудисты и совершеннолетние юнцы-курортники сразу вошли во вкус и валялись на пляже, а также передвигались по нему с самым непринужденным видом. Нам особенно запомнился один молодой мужичок, еще совсем белотелый, видимо, недавно прибывший с севера прямо из какой-нибудь мелкой конторы. Он валялся на спине поперек пешеходной дорожки, что была протоптана под крутым обрывом на узкой полоске нижнего берега. Голубое банное полотенце было брошено на землю, поверх оного возлежал сам хозяин, заломив руки за голову, и его незагорелая тыкалка согрелась, видимо, под лучами солнца и стала выглядеть гораздо значительней, чем сам хиловатый бледнолицый господин. Я была вынуждена перешагнуть через ноги юного господина, потому что не захотела обходить его стороною и тем самым выказывать свою робость перед его наглостью. Но это не понравилось моему мужу, который до этого шагал позади меня. Он демонстративно сошел с тропинки и, по колени в воде, окатываемый набежавшей волной, прошел по галечному мелководью, тем самым показывая пример, как надобно было поступить и мне. В тот день и произошла наша самая решительная ссора, и где-то в глубинах подсознания, порождающих все наши мрачные пророчества, предчувствия бед, болезней, смерти, впервые призрачно промелькнула стена. Она вставала, неодолимая и беспощадная, между надеждами всех живых сердец, какие только бились на самых разных уровнях слоистого мира. Никому стена была не нужна. И нам тоже. И мне надо было предугадать, упредить, вовремя предостеречь… Но вместо этого я высказал жене все, что о ней думаю, неумело оттаскал ее за волосы и после всей этой глупости сбежал от нее и один отправился на гору к могиле поэта Максимилиана Волошина. А вечером, когда мы встретились за ужином, ссора наша продолжилась, и я ушел ночевать на пляж, оставив жену одну в фанерной раскрашенной скворечне, которую мы тогда снимали. И с той ночи, проведенной мною на пляжном топчане, я и стал понимать, что люблю Анну и поэтому умираю. Огромное чистое звездное небо, под которым я лежал лицом вверх, откровенно раскрыло мне все свое холодное безразличие к моей жалкой и ничтожной участи. Как я был мал перед этим небом — неприступной стеной, сложенной из булыжников галактик. Столь же мал и ничтожен был я перед своим горем и бескрайним человеческим одиночеством. И ни с каким другим человеком это невозможно было разделить о, только лишь напрасно и тщетно разбередить, ранить, разодрать свое сердце. Бросившись искать исчезнувшего Валентина, Анна попала в августовские события в Москве, и зеленый новенький танк, столь поразивший ее воображение, был предвестником этих событий, которым надлежало стать историческими для перманентно революционной России. Но на этот раз революция оказалась игрушечной — убиты были не тысячи или миллионы вовлеченных в битвы граждан, а всего лишь трое московских парней… Однако не об этом наша повесть. Мы не можем отвлечься и уйти в сторону от всего того, что претерпевали в это время два наших героя, две невидимки отечественной истории, — которая, впрочем, скрипела и двигалась усилиями неисчислимого сонма подобных же невидимок. Я хотела проехать к дому Валентина, на Краснопресненскую набережную, полагая, что он вернулся в свою квартиру, — хотела обнять его, заплакать у него на груди и попросить прощения. Но судьба распорядилась иначе. Миновав затаившийся в скверике танк, я увидела по дороге дальше и другие танки. Выезды на Новый Арбат были перекрыты баррикадами, но я нашла какую-то лазейку, выскочила на широкий проспект. Однако далеко проехать не удалось поперек улицы то в одном месте, то в другом были навалены какие-то бетонные обломки и кучи всякого железного хлама. Я поехала между этими завалами, виляя, как заяц на бегу, но вскоре всякая надежда попасть на набережную через перегороженный проспект пропала — дальше пошли сплошные баррикады. Я развернулась и стала вилять в обратном направлении, опасаясь только одного: как бы не наткнуться колесом машины на острую железку и не проколоть шину. Господи, только бы не это, только бы выскочить обратно, лихорадочно молилась я, — а тут вдруг спереди, слева из переулка, показался неспешно выползающий широкий БТР, который своими гусеницами придавливал к асфальту металлический хлам и, переваливаясь с боку на бок, взревывая, спокойно преодолевал заграды из бетонных чушек. О, как я боялась, что боевая машина возьмет да и выпустит по мне снаряды! Вот тогда я точно не доберусь до мужа, никогда не увижу его, не найду… И вдруг мне стало ясно, что я и так — без выстрелов пулемета уже никогда не встречу и больше никогда не увижу его. Но если бы знала она, что меня вообще нет в Москве, что я нахожусь у художника Патрикеева! Действительно — судьба, по-другому здесь не скажешь… После того как стена была закончена, я помыл руки и сразу же с небольшой сумкой, в которой были кое-какие пожитки, в сильнейшем расстройстве духа направился пешком к центру городка. Там, возле двух храмов, мимо которых проходила шоссейная дорога, мне удалось остановить проходящую машину, красную «Ниву», которая шла в сторону районного центра, откуда можно было уехать автобусом в
— И что же «сразу» сказал тебе Патрикеев?
— Ты о чем, Аня?
— Да вот о том, чего бы тебе больше всего хотелось услышать тогда от него.
— Ах вот что… Он сказал: не надо слез, она вас любит, и вы ее любите.
— А ты что на это?
— Все равно, мол, конец всему. Мы уже расстались. Это не случайность. А он сказал: глупость это, случайность и ошибка. Надо исправлять.
— Ну и ты?..
— Я? Утер свои сопли и стал слушать дальше. Этот Патрикеев, между прочим, оказался добрым малым и умнейшим человеком.
— Рада за Патрикеева. Спасибо. А как ты полагаешь, спал он все-таки со мной или не спал?
— Нет, не спал.
— Ты вполне уверен?
— Не желаю больше говорить на эту тему, Аня. Она меня больше не интересует.
— Хорошо… Что же тогда тебя интересует?
— Почему закончился дуэт наших общих воспоминаний? Ведь в дальнейшем остались только диалоги. Почему из нашего эпического дуэта вдруг выпал твой голос? Твоим последним воспоминанием было то, как ты обнаружила, что угнали машину, и после бессонной ночи поисков, под утро, направилась «куда глаза глядят»… Дальше что было?
— Дальше — лучше не вспоминать. Все, что произошло дальше, уже нас с тобою не касается. И пусть на этом и завершится мое участие в нашем двухголосном концерте, на том, что я, голодная, усталая до полусмерти, после бессонной ночи куда-то пошла на рассвете по пустынной московской изогнутой улице…
— И все же — что случилось? Почему не хочешь дальше вспоминать?
— Незачем. Такое, что было со мной дальше, помнить не нужно. Лучше забыть.
— Например?
— На, примерь. Сказано, что не хочу вспоминать.