Степь зовет
Шрифт:
Знает ли Элька, как тепло и светло в его мазанке, когда вокруг зазывает метель? Как у него сухо и чисто, когда над крышами льют дожди… Пускай бы зашла посмотреть. Что это за жизнь для девушки! Не дело для нее валяться по чужим дворам, трепать языком на собраниях… Что им от него нужно? Как смеют они зариться на его землю! Разве она не знает, что это его жизнь, его душа, его кровь?
— Не пойду, хоть убей, — повторил он угрюмо. — На меже лягу, режь меня с нею заодно. Свою землю никому не отдам.
— Все равно пойдешь, не сейчас, так
Почувствовав на себе его руку, она резко повела плечом, точно стряхивая гусеницу, потом крепко обняла колени и так сидела, задумавшись.
— Ты еще меня вспомнишь, Шефтл, — тихо сказала она. — Ну что ж…
Неожиданно в сердце ударила тревога. По всему хутору выли собаки. Элька проворно вскочила на ноги и выбежала на улицу.
— Шефтл! Шефтл!
По темному небу за Ковалевской дубравой стлался дымно-красный отсвет.
— Шефтл! Ковалевск горит! Шефтл!
Пожар, видимо, разгорался не на шутку, красный отсвет над рощей становился глубже и ярче.
У загона Эльку нагнал Коплдунер. Он скакал верхом на одной из колхозных кобыл, держа на поводу вторую. Элька одним прыжком вскочила на лошадь.
Из мазанок, подпоясываясь на ходу, выбегали хуторяне, тревожно оглядывались, не их ли это дворы горят, потом, задрав головы, смотрели из своих палисадников на небо.
Шефтл тоже метнулся к своему двору. Успокоенно вздохнув, он вернулся на улицу.
— Ух ты, как полыхает! — бормотал он. — И она там… Поскакала как очумелая…
По дороге загромыхала телега. Хома Траскун и Матус, раздобыв пару лошадей и поставив на телегу кадки с водой, гнали в Ковалевск.
Во всех концах хутора слышались тревожные крики. Вслед за Траскуном и Матусом помчалась вторая телега, с Триандалисом, Калменом Зоготом и Омельченко. Во дворах отчаянно лаяли собаки, через улицу перекликались женские голоса. Только во дворе Якова Оксмана было тихо. Окна были, как всегда, занавешены, никто не показывался из дома.
— Жалко. Надо бы разбудить, вот бы им радость была! — бросил кто-то.
— Не бойся, не спят…
А пламя становилось все выше, и все ближе к Бурьяновке занималось красным небо.
Симха Березин тоже смотрел на пожар, охал вместе со всеми и качал головой, а про себя думал:
«Горят, окаянные! Сам господь с ними рассчитывается. Может, и поджег кто? — мелькнула мысль. — И то неплохо… Пусть хоть до завтра горит…»
Запыхавшись, весь встрепанный, подбежал к загону Юдл.
— Люди, что вы стоите? — кричал он. — Беритесь за дело, надо спасать!.. Что это? Огонь будто больше стал? Больше, а?
В темной степи слышалось торопливое движение, скрипели колеса, ржали кони. Из окрестных украинских сел, из ближних хуторов и колонии народ спешил в Ковалевск.
Шефтл стоял возле своей канавы. За свой двор он спокоен, его хата, слава богу, цела. Но что-то, словно искорка далекого пожара, тлело в глубине души, жгло, жалило. В какую-то минуту подумалось было: не взнуздать ли и ему коня и…
— Э! Ни к чему! Далеко… — пробормотал он, словно оправдываясь перед собой. — Далеко, — повторил он и, махнув рукой, ушел во двор.
А небо все багровело. В какой-то из деревень тревожно звонили колокола. Со стороны Ковалевска, чернея в дымно-красном небе, неслись тучи ласточек.
В узком и длинном коридоре райкома то и дело хлопали недавно выкрашенные двери. Хонця подошел к кабинету секретаря и неуверенно приоткрыл дверь. Он и сам не понимал, почему, собственно, волнуется. Из хутора вышел как будто спокойный, но, подходя к Гуляй-полю, стал нервничать, и сейчас у пего было по-глупому тревожно па душе.
Миколы Степановича Иващенко не было, он поздним вечером выехал в район. Должен был утром вернуться, но задержался в только что организованной Успеновской МТС. Ему еще очень хотелось побывать в Ковалевске, в родном селе, но туда был порядочный конец, и так как на утренние часы в райком были вызваны люди, Иващенко велел шоферу ехать прямо в Гуляйполе.
… Иващенко жили на нижней окраине Ковалевска, у глиняных ям. Там, на узкой улочке, среди покосившихся батрацких землянок, стояла хатенка, в которой родился и вырос Микола. Отец его, Степан, первый силач на селе, работал у здешнего богатея и сельского старосты Пилипа Деревянко. Едва Миколе исполнилось одиннадцать лет, он тоже пошел к нему батрачить.
Чуть свет, когда ночная роса еще жгла босые ноги, Микола в заплатанных штанах отправлялся в поле и полол хозяйский картофель, морковь, бураки и кукурузу.
В жатву он, еле удерживая в руках тяжелые грабли и кровавя ноги колючей стерней, подгребал колосья за тарахтевшей лобогрейкой. В холодные осенние дни, в дождь и ветер пас старостовых свиней.
Зато зимой Микола мог вдоволь насидеться в землянке. Разутый, стоял он у окошка и, продышав пятачок в замерзшем кусочке стекла, выглядывал на улицу, где хозяйские дети в теплых кожушках и валенках с визгом проносились на санках с горы или бежали в школу. У Миколы щемило сердце от обиды и зависти. Однажды вечером он не вытерпел. Как был, босой, прокрался палисадниками к школе, подтянулся, держась за наличник, и с замиранием сердца прильнул к окну. Он увидел строгие ряды парт, блестящую черную доску и разноцветные картинки на стенах.
Кулацкие сынки заметили Миколу и с криком: «Вор! вор!» — начали закидывать снежками. Разъяренный, он соскочил с окна и бросился на мальчишек. Одного сунул головой в сугроб, другому поставил фонарь под глазом, третьему расквасил нос, но и сам вернулся домой весь в синяках. Мать Миколы, которая уже год не поднималась с постели, тихо сказала сыну:
— Микола, прошу тебя, сынок, не ходи туда больше. Не про тебя эта школа…
— Что я, хуже других? — озлобленно спросил мальчик.
— Такая уж твоя доля…