Степь. Избранное
Шрифт:
– Первый раз в жизни ее голос слышу… Нечего сказать, голосок! Не понимает! Ну, что мне делать с ней?
– Плюнь! Пойдем водки выпьем!
– Нельзя, теперь ловиться должно… Вечер… Ну, что ты прикажешь делать? Вот комиссия! Придется при ней раздеваться…
Грябов сбросил сюртук и жилет и сел на песок снимать сапоги.
– Послушай, Иван Кузьмич, – сказал предводитель, хохоча в кулак. – Это уж, друг мой, глумление, издевательство.
– Ее никто не просит не понимать! Это наука им, иностранцам!
Грябов снял сапоги, панталоны, сбросил
– Надо остынуть, – сказал Грябов, хлопая себя по бедрам. – Скажи на милость, Федор Андреич, отчего это у меня каждое лето сыпь на груди бывает?
– Да полезай скорей в воду или прикройся чем-нибудь! Скотина!
– И хоть бы сконфузилась, подлая! – сказал Грябов, полезая в воду и крестясь. – Брр… холодная вода… Посмотри, как бровями двигает! Не уходит… Выше толпы стоит! Хе-хе-хе… И за людей нас не считает!
Войдя по колена в воду и вытянувшись во весь свой громадный рост, он мигнул глазом и сказал:
– Это, брат, ей не Англия!
Мисс Тфайс хладнокровно переменила червячка, зевнула и закинула удочку. Отцов отвернулся. Грябов отцепил крючок, окунулся и с сопеньем вылез из воды. Через две минуты он сидел уже на песочке и опять удил рыбу.
Невидимые миру слезы
(Рассказ)
– Теперь, господа особы, недурно бы поужинать, – сказал воинский начальник Ребротесов, высокий и тонкий, как телеграфный столб, подполковник, выходя с компанией в одну августовскую ночь из клуба. – В хороших городах, в Саратове, например, в клубах всегда ужин получить можно, а у нас, в нашем вонючем Червянске, кроме водки да чая с мухами, ни бельмеса не получишь. Хуже нет ничего, ежели ты выпивши и закусить нечем!
– Да, недурно бы теперь что-нибудь этакое… – согласился инспектор духовного училища Иван Иваныч Двоеточиев, кутаясь от ветра в рыженькое пальто. – Сейчас два часа, и трактиры заперты, а недурно бы этак селедочку… грибочков, что ли… или чего-нибудь вроде этакого, знаете…
Инспектор пошевелил в воздухе пальцами и изобразил на лице какое-то кушанье, вероятно, очень вкусное, потому что все, глядевшие на лицо, облизнулись. Компания остановилась и начала думать. Думала-думала и ничего съедобного не выдумала. Пришлось ограничиться одними только мечтаниями.
– Важную я вчера у Голопесова индейку ел! – вздохнул помощник исправника Пружина-Пружинский. – Между прочим, вы были, господа, когда-нибудь в Варшаве?
Там этак делают… Берут карасей обыкновенных, еще живых… животрепещущих – и в молоко… День в молоке они, сволочи, поплавают, и потом как их в сметане на скворчащей сковородке изжарят, так потом, братец ты мой, не надо твоих ананасов! Ей-Богу… Особливо, ежели рюмку выпьешь, другую. Ешь и не чувствуешь… в каком-то забытьи… от аромата одного умрешь!..
– И ежели с просоленными огурчиками… – добавил Ребротесов тоном сердечного участия. – Когда мы в Польше стояли, так, бывало, пельменей этих за раз штук двести в себя вопрешь… Наложишь их полную тарелку, поперчишь, укропцем с петрушкой посыплешь и… нет слов выразить!
Ребротесов вдруг остановился и задумался: Ему вспомнилась стерляжья уха, которую он ел в 1856 году в Троицкой лавре. Память об этой ухе была так вкусна, что воинский начальник почувствовал вдруг запах рыбы, бессознательно пожевал и не заметил, как в калоши его набралась грязь.
– Нет, не могу! – сказал он. – Не могу дольше терпеть! Пойду к себе и удовлетворюсь. Вот что, господа, пойдемте-ка и вы ко мне! Ей-Богу! Выпьем по рюмочке, закусим, чем Бог послал. Огурчика, колбаски… самоварчик изобразим… А? Закусим, про холеру поговорим, старину вспомним… Жена спит, но мы ее и будить не станем… потихоньку… Пойдемте!
Восторг, с которым было принято это приглашение, не нуждается в описании. Скажу только, что никогда в другое время Ребротесов не имел столько доброжелателей, как в эту ночь.
– Я тебе уши оборву! – сказал воинский начальник денщику, вводя гостей в темную переднюю. – Тысячу раз говорил тебе, мерзавцу, чтобы, когда спишь в передней, всегда курил благовонной бумажкой! Поди, дурак, самовар поставь и скажи Ирине, чтобы она тово… принесла из погреба огурцов и редьки… Да почисть селедочку… Луку в нее покроши зеленого да укропцем посыплешь этак… знаешь, и картошки кружочками нарежешь… И свеклы тоже… Все это уксусом и маслом, знаешь, и горчицы туда… Перцем сверху поперчишь… Гарнир, одним словом… Понимаешь?
Ребротесов пошевелил пальцами, изображая смешение, и мимикой добавил к гарниру то, чего не мог добавить в словах… Гости сняли калоши и вошли в темную залу. Хозяин чиркнул спичкой, навонял серой и осветил стены, украшенные премиями «Нивы», видами Венеции и портретами писателя Лажечникова и какого-то генерала с очень удивленными глазами.
– Мы сейчас… – зашептал хозяин, тихо поднимая крылья у стола. – Соберу вот на стол и сядем… Маша моя что-то больна сегодня. Уж вы извините… Женское что-то… Доктор Гусин говорит, что это от постной нищи… Очень может быть! «Душенька, говорю, дело ведь не в пище! Не то, что в уста, а то, что из уст, говорю… Постное, говорю, ты кушаешь, а раздражаешься по-прежнему… Чем плоть свою удручать, ты лучше, говорю, не огорчайся, не произноси слов…» И слушать не хочет! «С детства, говорит, мы приучены».
Вошел денщик и, вытянувши шею, прошептал что-то хозяину на ухо. Ребротесов пошевелил бровями…
– М-да… – промычал он. – Гм… тэк-с… Это, впрочем, пустяки… Я сейчас, в одну минуту… Маша, знаете ли, погреб и шкафы заперла от прислуги и ключи к себе взяла. Надо пойти взять…
Ребротесов поднялся на цыпочки, тихо отворил дверь и вошел к жене… Жена его спала.
– Машенька! – сказал он, осторожно приблизившись к кровати. – Проснись, Машуня, на секундочку!
– Кто? Это ты? Чего тебе?