Степан Халтурин
Шрифт:
Вечером 24 марта 1882 года помощник одесского военного прокурора молодой правовед Прохоров в отвратительном настроении трясся на извозчике по булыжным мостовым, направляясь в тюремный замок. Комендант тюрьмы предупредил его, что имеются новые сведения об убийстве прокурора Стрельникова. Вот уже целую неделю Одесса обсуждала подробности убийства ненавистного палача. Два дня назад убийц повесили, а волнения не прекращались.
Прохоров достал
В тюремной канцелярии Прохорова поджидал комендант.
— Прошу прощения, господин прокурор, я потревожил вас по заявлению заключенного Биткина. Он кузнец, работал в Сормове, переехав в Одессу, связался с неблагонадежными, взят по распоряжению покойного генерала. По его словам, он имеет сделать важное признание.
— Введите его.
В комнату ввели рабочего лет двадцати пяти в арестантской одежде.
— Что вы имеете сообщить следственным властям?
— Только то, господин прокурор, что один из казненных вами двадцать второго марта убийц прокурора Стрельникова был не кто иной, как Степан Николаевич Халтурин, не только взорвавший Зимний дворец, но создавший рабочий союз, руководивший стачками в Петербурге, тот, кого вы так долго искали.
Помощник прокурора позеленел, вскочил и, казалось, готов был броситься с кулаками на узника.
— Почему вы не признали его, когда вам его показывали? — завизжал он. — Как вы смели тогда промолчать?
Заключенный задорно сверкнул глазами и спокойно ответил:
— Очень рад, господин прокурор, что мое открытие так взбесило вас. Если бы вы знали, что пойманный вами — Халтурин, то, прежде чем повесить его, замучили бы. Теперь я спокоен — как мог, так и отомстил вам за смерть Халтурина.
— Вас должны были скоро выпустить, — прошипел помощник прокурора, перелистывая дело арестанта, — не так ли?
— Да, кажется, так.
— Ну, а теперь в Сибирь пойдете.
— За Халтурина?! Хоть на виселицу!
ГЛАВА I
ДВУЛИКАЯ ПЕРВОПРЕСТОЛЬНАЯ
Из Вятки в Америку можно проехать разными путями, но «в России все дороги ведут в Москву». Город приближался все быстрее и быстрее, заслоняя собой и прошлое и Америку. Где-то в глубине сознания теплился образ Вятки, знакомые лица, дорожные впечатления. Но все это меркло перед ликом Москвы, она уже целиком поглотила внимание, приковала к себе все мысли Степана Халтурина и его друзей. Осеннее утро 1875 года озаряло взволнованные лица восемнадцатилетних путешественников.
Халтурин представлял себе Москву, так сказать, исторически, покрытую легендарной дымкой прошлого России. Внешний ее облик сложился у него под влиянием проникновенных рассказов чудаковатого, но такого милого в своей влюбленности в «белокаменну» учителя Песковского. «Человек 40-х годов», Песковский доживал свой век в Вятке, согреваясь огнем энтузиазма юных мечтателей из Вятской школы сельскохозяйственных
Бывало, в Вятке, под вечер, когда на улице угасал последний отблеск синеватого морозного дня, между собравшимися потолковать о политике учениками вспыхивали задушевные беседы, непременным участником которых всегда бывал Песковский. Погружаясь в воспоминания своей богатой событиями жизни, он любой рассказ обычно начинал с облика Москвы… Вот и сейчас, когда за окном вагона замелькали предместья столицы, Халтурину слышался голос учителя: «Да, на Каланчевском поле жутковато бывало брести зимними вечерами с затянувшихся собраний студенческих. Своего рыдвана у меня не было, а московского «ваньку» к нам в Ольховцы никаким калачом не заманишь. Пошаливали. Да в кустарниках, росших вокруг складов, и волки голодные сиживали. Ну, а летом в болотах, поближе к Красным прудам, лягушек тьма бывала, так и квакают, так и квакают… А ведь это тоже Москвой считалось! Домов здесь было немного, и жили в них все больше дворяне. По-домостроевски жили. Обширные дворы, поросшие травой, сады и огороды при усадьбах, много лошадей в конюшнях, коровы, домашняя птица и многолюдные дворни сильно напоминали деревню. А улицы, улицы! Длинные, порой они суживались до проулков, потом растекались грязью и ближе к Сокольническому ополью исчезали в порослях куги и алуя».
Так, слово за словом, словно кистью по холсту, рисовал старый учитель свою родную Москву. Рассказывал он и о студенческих сходках, о Герцене, но сейчас, въезжая в первопрестольную, Халтурин вспомнил тот облик Москвы, который сложился у него из рассказов Песковского. Казалось, что Москва — большая-большая деревня. И хотя Степан знал, что это не так, он все же жадно искал те черты, которые когда-то подсказала ему фантазия крестьянского сына. Тогда все было просто, Москва — это большое село, больше родных Верхних Журавлей, даже больше Вятки, и избы в этом селе — хоромы, а крестьяне в нем — дворяне.
И вот Каланчевское поле. Да, грязи много на булыжной мостовой, но вместо кустарника, где сиживали волки, — поросли складов, среди которых высятся громады трех вокзалов… Если и сохранились лягушки в болотной топи, оставшейся от Красных прудов, то их голоса тонут в громыхании поездов, катящих поперек площади с Николаевского вокзала на Курский. Приволье сельской тишины исчезло в гомоне сотен людей, зазывных выкриках извозчиков, тарахтении телег. Дорога на Сокольники напоминала узкий коридор, обставленный сундуками домов.
Московскую «околицу» осваивал новый хозяин — капитал. Он скупал и строил, разрушал старозаветные гнезда дворянских особняков и возводил фабричные корпуса. Вчерашних богачей-помещиков он превращал в нищих и одевал в визитку и фрак бывшего крепостного. Он душил сотни тысяч рабов, приставленных к машинам, загнанных под землю, лишенных облика человеческих существ.
Халтурин был оглушен Москвой. И только вечером, найдя приют в небольшом деревянном домике рабочей окраины, он пытался разобраться в увиденном и услышанном. Когда все улеглись, Степан прислушался: Наташа уснула, Амосов ворочался с боку на бок, кряхтел. «Не спит», — решил Степан и тихо окликнул приятеля: