Степан Разин (Казаки)
Шрифт:
Эх, что пропились, ребятушки, промоталися,
Во косточки да в карты проигралися,
– На что же мы, ребятушки, понадеемся?
Понадеемся мы, ребятушки, на сине-море,
Что на синее море, на Хвалынское…
– А смена в дозор пошла? – своим сильным голосом крикнул Степан по над берегом.
– Собираются… – отозвался Черноярец.
– Чтобы не дремали там!.. Весенний караван должен быть совсем близко…
– Не упустим!..
Тихон Бридун, старый, толстый, как бочка, запорожец, весь из лица багровый, с белыми висячими усами, залысив грязную шапку на затылок, из облака пахучего дыма своей люльки рассказывал сиплым баском о том, как, бывало, запорожцы в море «гулять» ходили, как
– Ну, тильки у нас у Сичи зовсим инши порядки були… – сипло басил он, покашливая и пуская клубы дыма. – У нас сувористь у вам була, що твий монастырь, тильки що монахи Бога молять, а мы саблею та рушницею орудуем… А то зовсим монахи – даже и пьянствовали немов монахи… – затрясся он в беззвучном хохоте. – Но усе, те тильки до похода. А коли который взяв та на походи напився, без усяких розговорив у воду. Коли украв – смерть, кошевый не писля закону в чим поступив – смерть, бабу в курени привив – смерть. Або коли котрый постив не соблюдае або в церковь до причастия не ходить – ого-го-го-го!..
– А по моему, ни к чему все эти строгости-то ваши… – замитил Филька Мижгородец, жидкий, худой оборванец с лицом замученной клячи. – Довольно строгости-то повидали мы и прежде, а теперь одно: гуляй, казак, душа нараспашку…
И казаки, одобрявшие до того Тихона Бридуна, одобрили и Фильку: в самделе, на кой пес эти вериги-то на себя одевать? Сегодня жив, а завтра помер…
У другого костра, над самым обрывом, слышался смех: там, по своему обыкновению, молол что-то Трошка Балала, щуплый мужичонка с маленькой, глупой головенкой на тонкой и длинной шее, худощавым и румяным личиком и хитрыми глазками. Трошка был враль совершенно необыкновенный, и, по словам казаков, вся станица вместе за год не врала столько, сколько мог наврать Трошка за один вечер. Над ним смеялись в глаза, открыто презирали пустобреха, но не слушать не могли: до того занятно гнул он всякие небылицы и до того нелепы и ярки были все эти его похабные прибаутки.
В сторонке какой то дьячок надтреснутым голосом пьянчужки рассказывал внимательным слушателям о том, как судили и мучили в Москве непокорного протопопа Аввакума:
– И вот восточные патриархи рекли к ему, к Аввакуму: «Что-де ты упрямишься? Вся-де наша Палестина, и волохи, и римляне, и ляхи трема персты крестятся, один-де ты стоишь на своем и крестишься пятого персты… Так, сыне, не подобает…» А он им в ответ бесстрашно: «Вселенстии учители, Рим ваш давно упал и лежит невсклонно и ляхи с ним же погибли, до конца враги быша христианом… А у вас православие пестро стало от турецкого салтана Махмета, да и дивить на вас нельзя: немощны есте стали… И впредь – говорит – приезжайте к нам учиться: у нас, Божии благодатию, самодержество. До Никона-де отступника на Руси, у благочестивых князей и царей все было православие чисто и непорочно и церковь немятежна…»
Ну и заперли в утрешский монастырь… А потом… У другого, уже потухающего, костра слышалась тихая речь:
– А я тогда конюхом царским был… И вот возьми она, стерьва, да и донеси начальным людям, что Митька-де муж мой, царских лошадей всёх отравить хочит… Вот что стерьва придумала!.. Ну, те за меня: им кого бы ни драть, абы драть. Ну и Маринку сгребли тоже и, как полагается, на правеж первой поставили, пытать стали. И до чего баба расстервенилась: стоит на своем – и делу конец!.. И приговорили меня в Сибирь послать, а Маринка стала половину моего жалованья получать от казны, как полагается у их по закону. С дороги я было убег и хотел было на Москву воротиться да пришибить стерьву, а потом раздумался и на низ сюда подался: стоит еще с дерьмом связываться…
На самом обрыве, свесив ноги вниз, в темноту, и глядя на тихо плывущую внизу широкую гладь Волги, сидел сам атаман с несколькими казаками, которые постарше. И говорил атаман:
– Ни черта сделать они с нами не могут!.. Народ старой воли еще не забыл и расстаться с ней не захочет… Как они ни крути, как ни лютуй, а народ все не унимается. Не успели тогда с Заруцким в Астрахани управиться, сичас же под самую Москву Баловень с товарищи подкатил. Повесил его боярин Лыков на Калуже, – Колбак со своей станицей появился и давай царствовать тут над всем Каспием. Никогда народ не покорится им!.. И очень уж низко они о казаке понимать стали… Когда турки поляков нажали, не пришли разве казаки под Хотин помочь против неверных? Сами пришли, доброй волей, без кнута… И не полтора человека, а целых двадцать тысяч подошло… А кто Сибирское царство царям дал? Казаки!.. Ермак… Только службу-то казацкую они забывают скоро, а чуть пошалят где казаки, крик подымут, словно светопреставление начинается… Кабы смелы, давным-давно они и Дон, и Запорожье прикончили бы, а вот не трогают да еще царские гостинцы казакам кажный год посылают: это-де государь великий вас жалует… А донцов и всего-то каких двадцать тысяч наберется…
– Царь-то, он, знамо, всей душой рад бы народу облегчение сделать… Это все бояре да приказные баламутят… – попыхивая трубочкой, сказал кто-то тихо.
В самом деле, царские грамоты, в которых по обычаю выражалась забота о черных людях, создавали у наивного народа представление, что вся беда в том, что жалует царь, да не жалует псарь…
Степан бросил на него боковой взгляд.
– Аи дурень ты, как я посмотрю!.. – сказал он сквозь зубы. – Царь… А слышал, что сегодня Москвитин-то про коломенскую гиль рассказывал?.. Ца-арь… Вся и беда в том, что таких вот дураков в народе еще много…
И он, досадуя, что в сердцах высказал больше, чем следовало бы, встал, энергично сплюнул и исчез в темноте.
– Была бы, знать, шея, а хомут наденут… – вздохнул кто-то.
– Царь… – проговорил другой, сипя трубкой. – Не радеет он о черном народе нисколько. Он смолоду привык в рот боярам смотреть. А те себе не вороги… Нет, братцы, видно, от царя нам ждать нечего…
– От кого же ждать, как не от царя? Только вот ли – ходеев то изничтожить надо, а уж он, государь, своих сирот не оставит…
– Говори вот с дураком!.. А кто же, как не царь, в неволю-то нас боярам да дворянам отдал? Ну? Не тронься с места, точно пришитый, дохнуть не смей и плати ему, чем он только тебя изоброчит, гни на него спину-то… Вот был у нас помещик: мы со свитком на работу, а он только спать ложится после гульбы ночной. И дотла весь проигрался: ни в казну ничего не платит, ни долгов соседям… Не платит-то господин, а на правеж ставят его мужиков… Ну и разбежались мужичишки кто куды… А ты: ца-арь!.. Ему, брат, в хоромах-то не дует…
– А у нас вот тоже случай какой вышел… – лежа на земле, сказал другой из-под дырявого охабня. – Как повели это Закамскую-то Черту против ногаев, стали скликать со всех концов народ: собирайся на Черту, православные, – угодья лучше требовать не надо, земли много, в оброках на первые годы льготы всякие. Наши-то деды сперва на Мижгородской украин поселились было, близко черемисы, – ну, земля это повыпахалась маленько, да и приказные черемису очень уж донимали, а по пути и нас. Ногаев, конечно, побаивались, ну, думали, что ратные люди в обиду своих не дадут. И пошли… И осели на самой Черте, коло Ерыклинского городка. И что же, вы думаете, братцы? Не успели и изб как следоваит поставить, ворвались это ночью ногаи, а кто говорил, новые какие-то, калмыки, что ли, пес их знает, все разорили, все пожгли, кого побили, а кого в полон угнали и, может, продают теперь православных, как скот какой, азиатам или турским людям… И остался я яко наг, яко благ, яко нет ничего: старика со старухой в избе сожгли, а молодуху мою с двумя ребятами в степи угнали…