Стихи в последнюю ночь Земли
Шрифт:
поблизости сидит какой-нибудь тип, может, и не
гад, но, если по мне, так он светит как-то не так,
от него прет чудовищной мертвечиной – я думаю
о своем отце,
об учителях в школе, о лицах на монетах и банкнотах,
о снах
об убийцах с тусклыми глазами; ну, и
мы с этим типом начинаем как-то обмениваться взглядами,
и медленно копится ярость: мы враги с ним, собака и
кошка, поп и безбожник, огонь и вода; напряг возрастает,
по кирпичику, того и гляди обрушится;
сжимаются и разжимаются, мы пьем теперь, наконец-то, с
целью:
он оборачивается ко мне:
«тебе чё-то не нравится, мужик?»
«ага. ты».
«хочешь чё-нибудь сделать?»
«разумеется».
мы допиваем, подымаемся, уходим вглубь
бара, наружу в переулок; мы
поворачиваемся, лицом друг к другу.
я говорю ему: «между нами ничего, кроме пространства.
как
насчет его
замкнуть?»
он бросается на меня, и как-то это отчасти часть
части.
в темноту и из нее
моей жене нравятся кинотеатры, воздушная кукуруза и
прохладительные напитки,
усаживание на места, она в детском восторге от
этого, и я рад за нее – но на самом же деле, я-то сам, я
наверняка
откуда-то не отсюда, я, должно быть, кротом был в другой
жизни, чем-то, что закапывалось и в одиночку пряталось:
другие, сгрудившись на сиденьях и далеко, и близко,
передают мне
чувства, какие мне не нравятся; это глупо, быть может,
но так оно и
есть; а затем —
темнота и за ней —
великанские лица людей, тела, шевелящиеся по экрану,
они
говорят, а мы
слушаем.
на сотню фильмов есть один стоящий, один хороший
а девяносто восемь – паршивые.
большинство фильмов начинается плохо и неуклонно
становится
хуже;
если можешь поверить действиям и речи
персонажей
то сможешь даже поверить, что попкорн, который жуешь,
тоже
имеет некое
значение.
(ну, возможно, люди смотрят столько фильмов,
что когда, наконец, увидят кино не такое
паршивое, как остальные, они считают его
выдающимся. Премия Академии означает, что ты фуфло чуть
менее, чем твой собрат.)
кино заканчивается, и вот мы на улице, идем
к машине; «что ж, – говорит моя жена, – оказалось не
так хорошо, как говорят».
«нет, – отвечаю, – не так».
«хотя были там неплохие места», – говорит она.
«ага», – отвечаю я.
мы у машины, влезаем, и я везу нас из
этой части города; озираем ночь;
ночь смотрится неплохо.
«есть хочешь?» – спрашивает она.
«да. а ты?»
останавливаемся у светофора; я наблюдаю за красным
светом;
так и слопал бы этот красный свет – что угодно, вообще
что
угодно лишь бы заполнить пустоту; миллионы долларов
истрачены на созданье
чего-то ужасней всамделишных жизней
большинства живых существ; никому никогда не стоит
платить
за билет в ад.
зажигается зеленый, и мы удираем,
вперед.
будь любезен
нас вечно просят
понять точку зрения другого
человека
какой бы
старомодной
глупой или
мерзотной та ни была.
человека просят
относиться
к полнейшей ошибке другого
к его растрате-жизни
с
добротой, особенно если другой
в годах.
но годы – итог
наших деяний.
другие состарились
по-плохому
поскольку
жили
не в фокусе,
отказывались
видеть.
не их вина?
а чья?
моя?
меня просят скрывать
мою точку зрения
от них
из страха перед их
страхом.
не годы – проступок
а позор
намеренно
растраченной
жизни
среди стольких
намеренно
растраченных
жизней —
вот что.
мужчина с прекрасными глазами
когда мы были пацанами
там был странный дом
где ставни
всегда
закрыты
и мы ни разу не слышали голосов
изнутри
а двор весь зарос
бамбуком
и мы любили играть в
бамбуке,
воображая себя
Тарзаном
(хоть никакой Джейн
и не было).
и еще там был
пруд
обширный
в нем битком
жирнющих золотых рыбок
невиданных размеров
и они были
ручными.
поднимались к
поверхности воды
и хватали кусочки
хлеба
у нас из рук.
родители
говорили нам:
«никогда не ходите к этому