Стихи
Шрифт:
Мандельштам волхвовал над эклером.
А эсер глядел деловито,
как босая танцорка скакала,
и витал запашок динамита
над прелестной чашкой какао.
Пушкинские места
День, вечер, одеванье, раздеванье —
всё на виду.
Где назначались тайные свиданья —
в лесу? в саду?
Под кустиком в виду мышиной норки?
`a la gitane?
В коляске, натянув на окна
но как же там?
Как многолюден этот край пустынный!
Укрылся – глядь,
в саду мужик гуляет с хворостиной,
на речке бабы заняты холстиной,
голубка дряхлая с утра торчит в гостиной,
не дремлет, блядь.
О где найти пределы потаенны
на день? на ночь?
Где шпильки вынуть? скинуть панталоны?
где – юбку прочь?
Где не спугнет размеренного счастья
внезапный стук
и хамская ухмылка соучастья
на рожах слуг?
Деревня, говоришь, уединенье?
Нет, брат, шалишь.
Не оттого ли чудное мгновенье
мгновенье лишь?
«Грамматика есть бог ума…»
Грамматика есть бог ума.
Решает все за нас сама:
что проорем, а что прошепчем.
И времена пошли писать,
и будущее лезет вспять
и долго возится в прошедшем.
Глаголов русских толкотня
вконец заторкала меня,
и, рот внезапно открывая,
я знаю: не сдержать узду,
и сам не без сомненья жду,
куда-то вывезет кривая.
На перегное душ и книг
сам по себе живет язык,
и он переживет столетья.
В нем нашего – всего лишь вздох,
какой-то ах, какой-то ох,
два-три случайных междометья.
Классическое
В доме отдыха им. Фавна,
недалече от входа в Аид,
даже время не движется плавно,
а спокойно на месте стоит.
Зимний полдень. Начищен паркет.
Мягкий свет. Отдыхающих нет.
Полыхает в камине полено,
и тихонько туда и сюда
колыхаются два гобелена.
И на левом – картина труда:
жнут жнецы и ваятель ваяет,
жрут жрецы, Танька ваньку валяет.
А на правом, другом, гобелене
что-то выткано наоборот:
там, на фоне покоя и лени,
я на камне сижу у ворот,
без штанов, только в длинной рубашке,
и к ногам моим жмутся барашки.
«Разберемся в проклятых вопросах,
возбуждают они интерес», —
говорит, опираясь на посох,
мне нетрезвый философ Фалес.
И, с Фалесом на равной ноге,
я ему отвечаю: «Эге».
Это слово – стежок в разговоре,
так иголку втыкают в шитье.
Вот откуда Эгейское море
получило названье свое.
Документальное
Ах, в старом фильме (в старой фильме)
в окопе бреется солдат,
вокруг другие простофили
свое беззвучное галдят,
ногами шустро ковыляют,
руками быстро ковыряют
и храбро в объектив глядят.
Там, на неведомых дорожках,
след гаубичных батарей,
мечтающий о курьих ножках
на дрожках беженец-еврей,
там день идет таким манером
под флагом черно-бело-серым,
что с каждой серией – серей.
Там русский царь в вагоне чахнет,
играет в секу и в буру.
Там лишь порой беззвучно ахнет
шестидюймовка на юру.
Там за Ольштынской котловиной
Самсонов с деловитой миной
расстегивает кобуру.
В том мире сереньком и тихом
лежит Иван – шинель, ружье.
За ним Франсуа, страдая тиком,
в беззвучном катится пежо.
………………………………..
Еще раздастся рев ужасный,
еще мы кровь увидим красной,
еще насмотримся ужо.
Народовластие есть согласование противоборствующих корыстей
Скоро бумага выходит.
Почата новая десть.
И ладьеводец выводит:
«Народовластие есть…»
В горнице пыль колобродит.
Солнечный луч не находит,
где бы приткнуться, присесть.
Всюду записки, тетради.
Чай недопитый вчера.
И коготком Бога ради
скрип неотрывный пера.
И за окном в палисаде
ветер. И пусто в ограде
града Святого Петра.
Русское древо осина
златом горит на заре.
И парусов парусина
сохнет в соседнем дворе.
Что же так псино, крысино
ноет? И что за трясина
тряская в самом нутре?
То ли балтийский баронец
лепит кривые слова.
То ли картавый народец
тщится сказать «татарва».
Солнце глядится в колодец
полный чернил. Ладьеводец
крупно выводит: «…сова…»
Вид у романов сафьянов.
Вид у обоев шелков.
А у оплывших диванов
вид кучевых облаков