Стихотворения и поэмы. Дневник
Шрифт:
Раба Божия тетя Дюня, при крещении нареченная Евдокией, по батюшке – Кирилловна, родилась в последнем году прошлого века, в прямой близости от села Ферапонтова, жития ея было без малого девяносто лет. В девках ей недолго довелось погулять: о шестнадцатом годе вышла она замуж за Кузьму Лебедева – «самоходкою», без родительского благословения. «Мы на высочайшее подавали», – важно говаривала тетя Дюня. Высочайшее соизволение было молодыми получено: осенью четырнадцатого года Кузьма ушел на войну, успев перед походом сладить, сплотничать собственную нарядную избу в деревне Усково на крайнем берегу Бородаевского озера. Многажды и сладостно гащивали мы с Борисом в этой избе, в которой теперь гощу лишь мечтаньем помысла: иначе, без тети Дюни, – зачем? Исторический документ за Государевой подписью так хоронила тетя Дюня от вражеского призора, что потом уже не могла найти. От краткой девичьей поры осталась бледная, нежного цвета сумеречного воздуха лента, когда-то вплетаемая в косу, после венца, запрещенного отцом-матерью, повязавшая давно увядшие бумажные цветки, поднесенные дедовской иконе. Тетя Дюня, перед скудными трапезами, крестилась на нее, шептала «Отче наш…». Ей утешно было, что и мы встаем вместе с ней, кланяемся покаянно образу Божией Матери и соседнему
Если можно вкратце, спроста, поделить соотечественное человечество на светлых, «пушкинских» людей и на оборотных, противу-пушкинских, нечестивцев, то тетя Дюня, в моём представлении, нимало не ученая ни писать, ни читать, в иной, высокой грамоте сведущая, – чисто и ясно «пушкинский» человек, абсолют природы, ровня ее небесам, лесам и морским озерам.
Я передаю ее речь не притворно, не точно, уместно сказать: не грамотно, лишь некоторые выражения привожу дословно. Письма тети Дюни обычно писали за нее просвещенные соседки, кто четыре класса, а кто и восемь окончившие. Но одно ее собственноручное послание у меня есть, Борис подал его мне, опасаясь, что стану плакать. В конверте, заведомо мной надписанном и оставленном, достиг меня текст: «Беля прижай худо таскую бис тибя». К счастью, вскоре мы собрались и поехали. Что мне после этого все «почетные грамотки» или мысли о вечной обо мне памяти, которую провозгласят при удобном печальном случае. Но, может быть, в близком следующем веке кто-нибудь поставит за рабу Божию Евдокию поминальную заупокойную свечу.
Про следующий век ничего не могу сказать, но сегодня к обеду были гости, один из них привез мне из Иерусалима тридцать три свечи – сувенирных, конечно, но освященных у Гроба Господня. Разговоры веселого дружного застолья то и дело, впрямую или косвенно, нечаянно касались жизни и смерти, таинственной «вечной памяти». Потом гости ушли. В полночь, не для излишнего изъявления правоверного чувства, а по обыкновению своему, зажгла лампу, лампадку, дежурную свечу и одну из подаренных – с неопределенной улыбкой, посылаемой в сторону тети Дюни.
Моими поздними утрами проверю прочность естества: тепла, жива. Но я утраты, на самом деле, – не снесла. Претерпевая сердца убыль, грусть чьим-то зреньям причиню: стола – всё неусыпней угол, перо – поспешней, почему? Тьма заоконья – ежевична, трепещет пульсов нетерпёж, ознобно ночи еженище — отраден мне нежданный ёж. Мне не в новинку и не в диво заране перейти в молву. Сочтем, что будущность снабдила моим – издалека – ау! Не знаю – кто предастся думе о старине отживших дней, об Ускове, о тёте Дюне во скрывище души моей. Не призраков ли слышу вздохи? В привал постели ухожу. Лампадка – доблестней и дольше строки. Жалею – но гашу. Сей точки – точный возраст: сутки. Свеча встречает час шестой. Сверчка певучие поступки вновь населяют лба шесток.Ровно в шесть часов сама угасла лампадка: масло кончилось. Трудится большая, красного стеарина, для праздничных прикрас дареная, – рабочая свеча, определение относится лишь к занятию свечи. «Горит пламя, не чадит, надолго ли хватит?»
Иерусалимскую, как бы поминальную свечу я давно задула, чтобы не следить за ее скончанием, и подумала: возожгу новую во здравие и многолетие всех любимых живых.
Украшения отрясает ель. Божье дерево отдохнёт от дел. День, что был вчера, отошел во темь, января настал двадцать пятый день. Покаянная, так душа слаба, будто хмурый кто смотрит искоса. Для чего свои сочинять слова — без меня светла слава икоса. СглазуПо молитвеннику – словесный рай есть обитель не словес, не словесности, но духа, духовный рай. Искомая, совершенная и счастливая неразъятость того и другого – это ведь Слово и есть?
Некие неуправные девицы пошли в небеса по ягоды, обобрали ежевику ночи, голубику предрассвета – синицы прилетели по семечки кормушки.
Еще держу вживе огонь сильной красной свечи – во благоденствие всех Татьян, не-Татьян, всемирных добрых людей.
«Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое…» – дочитаю про себя, зачитаюсь… поставлю точку. Аминь.
Совсем недавно умер близкий друг художник Николай Андронов. Вижу и слышу как бы возбужденное, смятенное горе вдовы его, художницы Натальи Егоршиной.
Но было и пред-начало. Это Коля Андронов заведомо представил меня и Бориса тете Дюне – иначе не живать бы нам в ее избушке: строго опасалась она новых, сторонних людей. Но дверь не запирала – подпирала палкой, вторая, не запретная, была ее подмога: клюка и посох.
Задолго до того, в пред-пред-начале фабулы, состоялся знаменитый разгром художников, косым боком задевший и меня, и моих, тогда не рисующих, друзей. Сокрушенный земным громом, Коля подыскал и купил за малые деньги опустевшую, едва живую избу в деревне Усково, подправил ее, стал в ней жить, постепенно вошел в большое доверие деревенских жителей. Пропитание добывал рыбной ловлей и охотой. Тогда маленькая, теперь двудетная, дочка Машка говорила: «Я – балованная, я только черную часть рябчика ем». Так что – благородной художественной бедности сопутствовала некоторая вынужденная роскошь.
Я застала в еще бодрой, внешне свирепой резвости чудесного их пса – скотчтерьера по имени Джокер. За косматость и брадатость в деревне дразнили его за глаза – Маркс. Недавно Наташа сказала мне, что думала: это – мной данное шутливое прозвище. Куда там, мне бы и в голову не пришла такая смешная и не обидная для собаки складность. Джокер-Маркс, весьма избирательный и прихотливый в благосклонности к человеческому роду, был ко мне заметно милостив – в отличие от его ненастоящего тезки, терзавшего меня в институте, вплоть до заслуженного возмездия и исключения. Потомок родовитых чужеземных предков нисколько не скучал по Шотландии, вольготно освоился на Вологодчине, ярко соучаствовал в хозяйских трудах и развлечениях, но посягновений окрестной фамильярности не терпел.
Мне грустно, Коля и Наташа, как будто в нежилой ночи деревня Усково – не наша, и мы – уж не её, ничьи. Сиротам времени былого найти ль дороги поворот, где для моления благого сошлись Кирилл и Ферапонт, где мы совпали, возлюбивши напевных половиц настил, где шли наведывать кладбище и небородный Монастырь. Умением каких домыслий, взяв камушек, да не любой, творил – всех лучший! – Дионисий цвет розовый и голубой, и съединял с надземно-жёлтым, навечно растерев желток? Вдобавок – выпал сердцу Джокер и в нём, покуда есмь, живёт. Слова бумаге не солгали. И говорю, и повторю: ниспосланные нам Собаки при нас и после нас – в раю. И мне был рай: в небес востоке начавшись, медленно плыла, удвоясь в озере, светёлке принадлежавшая луна. Здесь нет её, она – в деревне. Я не бедна, я – при луне. Светло Наталии даренье луны, преподнесённой мне. Есть счастье воли и покоя. Строке священной не хочу перечить – и перечу. Коля, прими приветную свечу.В конце семидесятых – начале восьмидесятых годов стала я особенно ненасытно скучать по северным местам, по питательным пастбищам их сохранной речи. Очень был заманчив Архангельск – понаслышке, по упоительному чтению Шергина и о Шергине. Притягивала пучина сказов, песен, поверий Белого моря, но устрашали все беломорские направления: Каргополь, другие незабвенно смертные места. Впрочем, с пагубой таковых мест в моей стране нигде не разминешься.
Помню, как Надежда Яковлевна Мандельштам, до последних дней (умерла 29 декабря 1980 года) курившая «Беломор», удерживая кашель, указывала на папиросную пачку: на предъявленную карту злодеяний, на вечную память о лагерных мучениках. Мне ли забыть изысканную худобу ее долгих пальцев: дважды мы, по ее бескорыстному капризу, подбирали для нее колечко с зеленым камушком – одно в магазине, вместе с ней, в день ее рождения (31 октября), другое передала через нас Зинаида Шаховская, Надежда Яковлевна думала: Солженицын. При мне, по указанию Бориса, форматор, испросив вспомогательного алкоголя, снимал посмертную маску с ее остро-прекрасного лица и правой руки. Оба гипсовых слепка хранятся у нас. О Надежде Яковлевне, надеюсь, будет мой отдельный сказ.