Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется
Шрифт:
— Милый мой! — обращаюсь я к нему. — Тебе неприятно было, что тот офицер упорно разглядывал меня?
— Дурак! — бросил Олесь сквозь зубы.
— Нет, дорогой, не говори так, — возразила я. — Мы сами виноваты, что пошли в ресторан, где всякий может меня разглядывать!
— Если б ты была законная жена, то никто бы не посмел. А так… И все же он, дурак, должен быть хоть немножко деликатнее!..
Я чувствовала, что он весь кипит, что гнев душит его, и только теперь поняла, как сильно он полюбил меня.
— Милый, — говорю я ему, когда мы пришли домой. — Успокойся! Забудь об этом! Я тебе скажу что-то такое, чему ты обрадуешься!
— Что такое? — мрачно спросил
Меня холодом обдали эти слова, и его тон, и взгляд, каким он смерил меня, и я рада была взять назад свои слова и оставить признание до лучшей минуты, но было поздно. Я обняла его за шею, наклонила к себе голову его и шепнула ему на ухо те слова, которые не раз наполняли меня невыразимою радостью и весельем.
Его они совсем не порадовали. Какая-то тревога, нежелание, даже что-то вроде отвращения промелькнули в его глазах. Страшную боль причинил мне этот взгляд. Но и нехорошее выражение его лица, и боль у меня внутри длились только минуту.
Он просветлел, обнял меня, стал целовать и расспрашивать: как, что, когда. И мне было приятно поделиться с ним тайной, о которой я до сих пор никому ни слова не сказала. И как он был мил, когда через некоторое время заговорил о различных вещах, необходимых для ожидаемого гостя, и все это так серьезно, словно этот гость должен прибыть завтра… И как мы смеялись от всего сердца, когда я ему сказала, что все принадлежности я в свободную минуту приготовила, нужные знакомства завела, значит, ему не о чем беспокоиться.
Чудесно провели мы тот вечер. Выпили бутылку вина за здоровье ожидаемого, шутили, даже спели в два голоса. Но я почувствовала, что с той поры с ним произошла какая-то перемена. Он часто бывал мрачен, словно чем-то огорчен. Не раз обрывал беседу на полуслове, хмурился, как бы собираясь с мыслями. А о своей жизни в казарме, о своих отношениях с другими офицерами никогда ни слова. Даже просил женя, чтобы я никогда его не расспрашивала об этом. Из этого я поняла, что у него какие-то неприятности, и мучилась мыслью, что нее это, может быть, из-за меня.
И так между нами стало постепенно возникать темное облачко. У каждого из нас были свои огорчения, и каждый боялся или не хотел поделиться ими с другим. Одно только связывало нас — мысль о будущем ребенке. Мы говорили о нем так, будто он уже существует, бегает, лопочет, смеется, любовались им, беспокоились, как бы он не ушибся, не упал, не простудился, решали, что надо сменить квартиру, взять прислугу, рассчитывали, сколько это будет стоить. По всему этому я видела, что он меня любит, и еще больше чувствовала благодарность и любовь к нему.
Наступила зима, и он опять стал реже бывать у меня. Служба удерживала его. Иногда бывало так, что он целую неделю не мог зайти. Я познакомилась с несколькими соседками — женами ремесленников и рабочих, потому что к «пани» чиновнице или учительнице боялась подходить, чувствуя, что они могут меня оттолкнуть. А у этих темных и бедных женщин я нашла больше сердечности и помощи. Я попробовала даже через них подыскать какую-нибудь работу, чтобы заработать хоть сколько-нибудь на содержание свое и своего ребенка. Я умела шить и брала шитье на дом. Потом с помощью одной служанки, работавшей у профессора, я достала хороший заработок — переписывать начисто какую-то книгу, которую написал профессор. Я пишу хорошо и быстро, и, засев вплотную за работу, я за два месяца заработала около пятидесяти гульденов. Олесю я ничего не сказала о своем заработке, — боялась, как бы он не рассердился. Все же он спустя некоторое время узнал об этом, должно быть, от самого профессора, учинил мне допрос и, разузнав все, ничего
В мае наконец я родила. Ребенок был хорошенький, как ангел, но мне было невесело, когда я глядела на него. Теперь я начала думать о своем будущем и о будущем своей дочушки. Что с нею будет? То же, что со мной? И я, до того не раз благодарившая бога за свое счастье, вдруг почувствовала какую-то невыразимую тревогу. Боже мой! Что я такое на самом деле? Содержанка — и больше ничего! Искренне или неискренне говорит Олесь о своем буду идем повышении, о намерении повенчаться со мной, а все же теперь от этого дело не меняется. Теперь я поняла сострадательные взгляды, затаенные вздохи и покачивания головой моих соседок, бедных жен рабочих, поняла их уклончивость, когда заходила речь об Олесе, перешептывания, когда в комнату приходила какая-нибудь новая соседка, те тысячи мелочей, которые хотя и не имели целью уколоть и ранить меня (эти женщины очень хорошо понимали мое положение, потому что многие из них сами прошли через это в своей молодости), но все же причиняли мне боль и печалили меня.
Олесю я ничего не говорила о своих страданиях, да и зачем? Если он меня любит, думалось мне, то, наверно, и сам страдает, а если нет — то ни к чему. А он на самом деле мучился. Маленькую нашу он целовал и ласкал, как мать, не как отец, и временами я видела, что у него слезы на глаза навертывались, когда он смотрел на нее, спящую. Что же мне было ему говорить? Оставалось только набраться терпения и ждать.
VII
Через три месяца наша девочки умерла. Олесь стал реже бывать у меня. Летние лагери, потом маневры, потом опять какие-то занятия, целыми неделями, а то и дольше не бывал у меня. Наши встречи стили короткими и холодными. Казалось, со смертью ребенка улетело наше счастье и то тепло, которое прежде охватывало нас обоих, когда мы бывали имеете. Мосле маневров он заболел и пролежал больше месяца. Написал мне, чтобы я сидела дома и не вздумала приходить к нему. Что я вытерпела за это время!..
Лишь на третью неделю я узнала, что у него была дуэль из-за меня. Офицеры, подходившие к нам тогда в ресторане, встретясь с ним во время маневров (они были львовские), стали расспрашивать его о той даме, которая сидела с ним, и почему он ее им не представил, и при этом сказали обо мне что-то такое, что Олесь вызвал их обоих на дуэль. Одного он ранил, а другой ранил его, и довольно серьезно. Это я узнала от одного солдата из его роты, которого остановила, сидя у окна.
Я не могла дольше выдержать, побежала к нему. С большим трудом я добилась, чтобы меня допустили. Он лежал в постели, белый как мел, исхудалый. Пуля попала ему в грудь и только чудом не ранила его насмерть.
Рыдая, я припала к нему, целовала ему ноги и руки. И он расплакался.
— Ну, что ты! Что ты! — повторял он. — Тебе здесь нельзя быть. Ступай домой, я тебе напишу.
Долго я не хотела уходить, только когда пришел доктор и сказал мне, что он будет здоров, но теперь ему нужен покой, — я ушла.
Он не писал мне, но через несколько недель сам пришел. С каким нетерпением, с какой тревогой ждала я его! Какими чудесными красками рисовала себе первую встречу с ним после этого страшного испытания, как твердо клялась, что всю, всю жизнь свою, труд и нее помыслы отдам ему! А когда он пришел, посмотрел на меня и молча сел в кресло, я сразу поняла, что между нами все кончено, что нам надо расстаться, что все дальнейшее будет лишь долгим или коротким прощаньем.