Стихотворения и поэмы
Шрифт:
Здесь степные колокольчики – только хранители памяти о родной старине, в то время как в окончательной редакции тихое шелестение качающихся цветов постепенно перерастает в другой звук – набатный:
Громче звон колоколов,Гусли раздаются,ГостиИдея «честного пира», мирного славянского союза в полный голос звучит в этом стихотворении 1840-х годов, определяя, следует заметить, важнейшую тему русской лирики на многие и многие десятилетия, вплоть до блоковских «Скифов» с их завершающим:
На братский пир труда и мира,В последний раз на светлый братский пирСзывает варварская лира!Однако, считая «Колокольчики» одной из своих «самых удачных вещей», Толстой, тем не менее, словно предупредил тех, кто хотел бы свести его лирическое переживание к политическим декларациям, написав знаменитое также восьмистишие «Двух станов не боец, но только гость случайный…»
Союза полного не будет между нами —Не купленный никем, под чьё б ни стал я знамя,Пристрастной ревности друзей не в силах снесть,Я знамени врага отстаивал бы честь!Толстой по всему строю своего творчества, по знанию и владению родным языком был русским писателем, поэтом. Но свое назначение он понимал особым образом, что не всегда осознавалось даже его собратьями по литературному труду. Ими тоже, не только публицистами и чиновными идеологами.
В речи на знаменательном вечере памяти Блока 26 сентября 1921 года Андрей Белый, также и поэт и прозаик, говорил: «Поэт национальный – что есть? Национализм есть абстракция; это рассудочное ощупывание задач народа; и – писание в духе этих задач. Таким поэтом можно назвать А.Толстого. Вот национальный поэт, но он не народник, не поэт из народа; и менее всего – народный поэт» [1] . Суждения парадоксальные, имеющие, без сомнения, подтверждения в истории литературы, но, кажется, именно по отношению к А.К. Толстому непригодные.
1
ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 91, л. 20.
Во-первых, его трудно назвать поэтом рассудка – и, конечно, не из-за строчки «Коль любить, так без рассудку»! Толстой, по своим мировоззренческим принципам явно тяготевший к философии высокого романтизма, как видно, вообще довольно скептически относился к превозношениям разума, очевидно, не только чувствуя, но и понимая сложную устроенность человеческого сознания. В стихотворении «Он водил по струнам; упадали…» (начало 1857), одном из самых трудных для толкования не только в лирике Толстого, но и во всей русской поэзии, звучат строки:
И бессильная воля бороласьС возрастающей бурей желанья…Среди строк других, которые вызывают почти обвал ассоциаций, обращённый не только к стихам, написанным до 1857 года, но и возникшим много позже, эти выглядят как какой-то полупародийный кич рубежа веков, нечто среднее между Надсоном и каким-нибудь «сатириконцем». А, может быть, вписал их сюда от щедрот своих управитель Пробирной Палатки?!
Но пересмеёмся. Разве даром Толстой приобрёл непоколебимую славу сатирика? Не усмехнулся ли он здесь над нами, над теми, кто выше всего ставит свою Волю (через два десятилетия любивший Толстого Лесков напишет свою притчу на ту же тему – «Железная воля»)?!
Желание! Также совсем не простое слово в толстовском художественном словаре, однажды доверенное даже Козьме Пруткову («Желание быть испанцем»). Желание для Толстого не инстинктивный порыв, это нечто, направляющее человека в жизни, помогающее ему избежать всеобщего расчёта, который рано или поздно приведёт к своей противоположности – абсурду.
Темнота и туман застилают мне путь,Ночь на землю всё гуще ложится,Но я верю, я знаю: живёт где-нибудь,Где-нибудь да живёт царь-девица!Как достичь до неё – не ищи, не гадай,Тут расчёт никакой не поможет,Ни догадка, ни ум, но безумье в тот край,Но удача принесть меня может…Однако и здесь Толстой не обещает успеха, но он предпочитает «не ждать», «не гадать», а действовать, пусть «наудачу» – может, получится (цитирую заключительную, третью строфу этого же стихотворения).
Этот поэт, которого не раз упрекали в провалах вкуса, в потере чувства меры, кажется порой, посмеивался над своими критиками. Ведь они исходили из собственных представлений о предназначении воли, о том, что позволено, из литературных канонов, наконец, а он предпочитал – свободное желание. Хочется написать так – и напишу.
В поэме «Иоанн Дамаскин» (1859), названной по имени греческого богослова и гимнографа 8-го века, получившего прозвание Златоструйного и канонизированного Православной церковью, Толстой уже привычным для него – парадоксальным образом – рассматривает феномен творческого начала личности. Он многократно именует своего героя «певцом»; не скрывает автобиографических мотивов произведения [2] . Центральный конфликт поэмы связан с проблемой моральной состоятельности «броженья деятельных сил, свободы творческого слова». Бесстыдно проданному «глаголу», «бессовестному слову» в поэме противопоставляется «певца живая речь», расторгающая «убийственный сон бытия», своим светом громящая, «что созиждено тьмою». Богородица, являющаяся суровому гонителю Иоанна и вразумляющая его, предстаёт в поэме Толстого олицетворением боговдохновенной красоты земной жизни, призывом к отказу от «бесплодного истязания».
2
Свидетельство Н.С. Лескова// «Русская старина». 1895. № 12. С. 212
В мажорном финале поэмы («Воспой же, страдалец, воскресную песнь!..») развивается мысль, уже заявленная в предыдующих главах, – мысль о единстве человека с земным миром, о воплощении в песенном слове осознания чуда Божественного Промысла.
Что, впрочем, не отводило взгляда Толстого от земных козней сатанинских. Впрочем, сатанинское, по Толстому, это, если воспользоваться известным выражением, – земное, слишком земное. В замечательном «Послании к М.Н. Лонгинову о дарвинисме» (1872) поэт обращается к своему хорошему знакомцу, председателю Главного управления по делам печати, то есть к верховному российскому цензору с ироническими, но полными поистине доброго сожаления словами: