Стихотворения Юрия Живаго (с илл.)
Шрифт:
События революции – это некая данность, не подлежащая обычной оценке, оценке с точки зрения сиюминутных человеческих интересов. Событий нельзя избежать. В них нельзя вмешаться. То есть вмешаться можно, но их нельзя поворотить. Неизбежность их, неотвратимость делает каждого человека, захваченного ими, как бы безвольным. И откровенно безвольный человек, но обладающий умом и сложно развитым чувством, иначе говоря, поэт, – лучший герой романа! Он видит, воспринимает и участвует, как участвует частица природного явления, захваченного бурей, вихрем, метелью, в судьбах и неотвратимостях революции. И отнюдь не случайно, что у Пастернака, как и у Блока в «Двенадцати», основным образом-символом, появляющимся в дни особенно резких проявлений революционной
Нейтральность Живаго в гражданской войне декларирована в его профессии: он «военврач» – то есть лицо официально нейтральное по международным конвенциям.
Как это ни странно, но по-своему близким героем к доктору Живаго в романе выступает жестокий Антипов-Стрельников, активно вмешавшийся в гражданскую войну на стороне красных. То, что они оба связаны с Ларой, отнюдь не случайно. Живаго прямая противоположность Антипову-Стрельникову. Стрельников – воплощение воли, воплощение стремления активно действовать. Его бронепоезд движется со всей доступной ему скоростью, беспощадно подавляя всякое сопротивление революции. Но и он также бессилен ускорить или замедлить торжество событий. Стрельников в такой же мере «безволен», как и Живаго. Живаго и Антипов-Стрельников не только противопоставлены, но и сопоставлены. Судьба Антипова-Стрельникова, выброшенного из жизни «военспеца», и Живаго почти одинакова. Антипов-Стрельников и Живаго «в книге рока на одной строке», как говорится в романе. Это слова из «Ромео и Джульетты» Шекспира – величайшего драматурга-историка.
Перед нами философия истории – философия истории, помогающая не только осмыслить события (вернее, отказаться от их оценки), но и построить живую ткань романа – романа-эпопеи, романа – лирического стихотворения, воспринимающего окружающее и тем самым показывающего все, что происходит кругом через призму высокой интеллектуальности.
А что такое Лара, стоящая между ними и одинаково любящая обоих? В традициях русского классического романа есть несколько образов женщин, как бы олицетворяющих собой Россию. Эти олицетворения в разной степени полны или, вернее, в разной степени неполны, но намек на связь женского образа с образом России все же существует, как бы брезжит сквозь ткань повествования и сквозь ткань самого образа. Татьяна Ларина – у Пушкина, бабушка – в «Обрыве» Гончарова, я бы не побоялся сказать – Катерина в «Грозе» Островского, «мать» в одноименном произведении Горького (хотя, буду откровенен, этот образ мне не совсем по душе своей назидательностью). Лара – это тоже Россия, сама жизнь. Лара на время исчезает из судьбы Живаго, чтобы явиться затем после его кончины и благословить его тело.
Ближе всего в своем понимании хода истории Пастернак к Льву Толстому. Я не соизмеряю их – я только сравниваю их историософию. У Толстого в его исторических отступлениях он откровеннее, у Пастернака в его романе многое закрыто лирической взволнованностью, интуитивным ощущением истории. Но я думаю, что в художественном воспроизведении событий есть своя логика исторического мировоззрения. Не будь у Толстого его взглядов на историю, исповедуй он взгляд на исторических лиц как на главных двигателей истории – народной эпопеи у него не получилось бы. Была бы трагедия лиц. Кутузов легко отошел бы в тень перед Наполеоном, и народ, нация оказались бы где-то внизу событий. Это Пастернак понял. С детства Толстой с неизгладимой силой запечатлелся в сердце Пастернака. И он продолжал прислушиваться к Толстому и руководствоваться его историческим мировоззрением.
И здесь я снова позволю себе привести большую, но очень важную цитату из романа.
«За этим плачем по Ларе он (доктор Живаго. – Д. Л.) также домарывал до конца свою мазню разных времен о всякой всячине, о природе, об обиходном. Как всегда с ним бывало и прежде, множество мыслей о жизни личной и жизни общества налетало на него за этой работой одновременно и попутно.
Он снова думал, что историю, то, что называется ходом истории, он представляет себе совсем не так, как принято, и ему она рисуется наподобие жизни растительного царства. Зимою под снегом оголенные прутья лиственного леса тощи и жалки, как волоски на старческой бородавке. Весной в несколько дней лес преображается, подымается до облаков, в его покрытых листьями дебрях можно затеряться, спрятаться. Это превращение достигается движением, по стремительности превосходящим движения животных, потому что животное не растет так быстро, как растение, и которого никогда нельзя подсмотреть. Лес не передвигается, мы не можем его накрыть, подстеречь за переменою места. Мы всегда застаем его в неподвижности. И в такой же неподвижности застигаем мы вечно растущую, вечно меняющуюся, неуследимую в своих превращениях жизнь общества, историю.
Толстой не довел своей мысли до конца, когда отрицал роль зачинателей за Наполеоном, правителями, полководцами. Он думал именно то же самое, но не договорил этого со всею ясностью. Истории никто не делает, ее не видно, как нельзя увидать, как трава растет. Войны, революции, цари, Робеспьеры – это ее органические возбудители, ее бродильные дрожжи. Революции производят люди действенные, односторонние фанатики, гении самоограничения. Они в несколько часов или дней опрокидывают старый порядок. Перевороты длятся недели, много – годы, а потом десятилетиями, веками поклоняются духу ограниченности, приведшей к перевороту, как святыне» (кн. 2, ч. XIV, 14).
Стоит ли прибавлять, что «дух ограниченности» – это те весенние силы, которые Пастернак описывает выше: тощие и жалкие прутья лиственного леса, которые потом преображаются, и лес их поднимается до облаков. Это зерна, скупые в своих формах и сухие на ощупь, будущего растения, подымающегося «до облаков».
Выдержка из романа крайне важна не только для понимания исторических взглядов Пастернака, но и его отношения к революции, к ее событиям, как к некоторой абсолютной данности, правомерность появления которой не подлежит обсуждению.
Действительность отражена у него не сама по себе, а пропущена через личные впечатления, всегда обостренные... Таковы и его «исторические поэмы»: «Девятьсот пятый год» и «Лейтенант Шмидт».
Пастернак всегда был чужд чистоплюйства в поэзии. Он был чужд чистоплюйства и в изображении истории. Революционные события предстали перед ним во всей их обнаженной сложности. Они не укладывались в голые хрестоматийные схемы принятых описаний, принадлежащих иногда людям, не видевшим и не пережившим самих событий.
Противоречия могли быть в их эмоциональном понимании, ибо Пастернак не истолковывал событий.
О книге «Сестра моя – жизнь» Пастернак писал: «Мне было совершенно безразлично, как называется сила, давшая книгу, потому что она была безмерно больше меня и поэтических концепций, которые меня окружали» («Охранная грамота», ч. 3; 11). И то же самое Пастернак мог бы повторить и в отношении к роману «Доктор Живаго». Оно свидетельствовало бы о его величайшей скромности и осознании своего положения как художника.
В романе Пастернака сошлись все линии его творческих устремлений: к возвращению к детской простоте взгляда на окружающее, к выявлению естественности жизни, к способности литературных традиций открывать неизведанное. Сошлись заложенные в его творчестве устремления прозы к поэзии, а поэзии к прозе. В полной мере проявились и мировоззренческие основы творчества Пастернака: его убежденность в подлинной ценности силы духа и внутренней «тайной свободы» человека, всюду остающегося самим собой и не поддающегося тирании сильной воли – собственной или чужой. Отразилось и понимание человеческой истории как части природы, в которой человек участвует помимо своей воли, и высшей красоты действительности в художественном творчестве.