Сто лет одиночества (сборник)
Шрифт:
В сущности, Хосе Аркадио Второй не был членом ни этой своей и никакой другой семьи с того далекого утра, когда полковник Херинельдо Маркес отправил его в казарму, — не для того, чтобы он увидел расстрел человека, а чтобы на всю свою жизнь запомнил грустную и чуть недоуменную усмешку расстрелянного. Это стало не только его первым ярким, а пожалуй, единственным воспоминанием детства. Другим воспоминанием, врезавшимся в память, но неизвестно когда, был старик в допотопном жилете и в шляпе с широкими, черными, как вороново крыло, полями, рассказывавший о всяких чудесах возле озаренного солнцем окна. Эта давняя картина была неясной, не вызывала ни ностальгии, ни мыслей, не то что воспоминание о расстрелянном, которое, в общем, определило ход его жизни и с возрастом все чаще и рельефнее возникало в памяти, будто с течением времени подходило все ближе и ближе. Урсула старалась использовать визиты Хосе Аркадио Второго, чтобы вызволить полковника Аурелиано Буэндию из добровольного заключения. «Уговори ты его сходить в кино, — просила она. — Если картины и не понравятся, подышит свежим воздухом». Но вскоре до нее дошло, что Хосе Аркадио Второй так же глух к ее мольбам, как сам полковник, и что оба они носят кирасу, непроницаемую для человеческих чувств. Хотя Урсула так и не узнала, о чем они говорили, закрывшись на долгие часы в мастерской, она поняла, что оба — единственные члены семьи, связанные какой-то общностью душ.
Говоря по правде, даже Хосе Аркадио Второй не смог бы вытащить полковника из логова. Вторжение школьниц переполнило чашу его терпения. Под тем предлогом, что в спальне была тьма-тьмущая моли, жравшей куклы Ремедиос до их сожжения, полковник повесил у себя в мастерской гамак и выбирался наружу, в патио, только по нужде. Он не вступал с Урсулой даже в обычный разговор. Она знала, что он и не взглянет на принесенную еду, а отодвинет на край стола, пока не закончит золотую рыбку, вовсе не заботясь о том, подернется ли суп жирной пленкой и остынет ли мясо. Он все больше и больше ожесточался с тех пор, как полковник Херинельдо Маркес отказался начать вместе с ним стариковскую войну, закрыл на засов свою душу, и семья стала в конце концов вспоминать о нем, как о покойнике. Он никак не проявлял себя до того дня, одиннадцатого октября, когда добрался до дверей на улицу посмотреть на проходящий мимо цирк. День этот для полковника Аурелиано Буэндии не отличался от всех прочих дней последних лет. В пять часов на рассвете его разбудило кваканье лягушек и трескотня сверчков за оградой. Дождь не переставал моросить с субботы, и если бы полковник даже не прислушивался к его монотонному шуршанию в садовой листве, он ощутил бы его по холодку, пробиравшему до костей. Как всегда, он кутался в шерстяное одеяло и был в удобных груботканых кальсонах, которые никто не носил со времен Колумба, а потому сам он называл их «испанскими подштанниками». Поверх них натянул, не застегивая, узкие штаны, надел рубашку, но не скрепил воротник золотой запонкой, поскольку собирался мыться. Затем натянул одеяло на голову наподобие капюшона, пригладил пальцами отвислые усы и пошел в патио помочиться. Солнце еще не взошло, и Хосе Аркадио Буэндия дремал под навесом из прогнивших от сырости листьев. Полковник его не увидел, как никогда не видел и раньше, и не услышал
Возвращаясь в мастерскую, он почуял дымок, вырывавшийся из печей, которые разжигала Санта София де ла Пьедад, и задержался на кухне в ожидании кипятка, чтобы взять свою кружку кофе без сахара. Санта София де ла Пьедад спросила его, как спрашивала каждое утро, какой сегодня день недели, и он ответил: вторник, одиннадцатое октября. Глядя на эту хлопочущую у печи, позолоченную пылающим огнем женщину, которая ни теперь и ни в какой иной миг в ее жизни, казалось, никогда не была до конца реальным созданием, он вдруг вспомнил, что именно одиннадцатого октября, в разгар войны, проснулся в жуткой уверенности, что женщина, лежащая с ним рядом, мертва. Так оно и было, и теперь ему припомнилась дата, потому что та женщина тоже спросила у него за час до смерти — какой был день. Всплывший в памяти факт отнюдь не помог ему разобраться — было ли это предчувствие или только воспоминание, и, пока закипал кофе, он думал просто от нечего делать, не боясь предаться ностальгии, думал о мертвой женщине, имени которой не знал и лица которой при жизни не видел, потому что она добралась до его гамака на ощупь, в густом мраке. Из массы безликих женщин, добиравшихся до него тем же способом, он так и не сумел выделить ту, что в безумстве первой встречи едва не утонула в собственных слезах и за час до своей смерти поклялась, что будет любить его до конца жизни. Войдя в мастерскую с чашкой дымящегося кофе, полковник Аурелиано Буэндия уже не вспоминал ни о ней, ни о других женщинах и зажег свет, чтобы сосчитать золотых рыбок, которые хранились в жестяной банке. Там их было семнадцать. С тех пор как он решил не продавать их, он делал по две рыбки в день, а когда число готовых доходило до двадцати пяти, плавил их в тигле и начинал все сначала. Он работал целое утро, машинально шевеля руками, ни о чем не думая, не замечая, что с десяти дождь льет как из ведра, и не слыша, что какой-то прохожий крикнул, чтобы закрыли двери, иначе затопит дом, работал, забыв о всех и себе, пока не вошла Урсула с обедом и не потушила свет.
— Ну и льет! — сказала Урсула.
— Октябрь, — сказал он.
При этом он не оторвал взгляд от своей первой рыбки за этот день, потому что обтачивал рубины для глаз. Только покончив с ней и кинув в банку к остальным, принялся за суп. Затем придвинул вторую тарелку и съел не спеша кусок тушенного с луком мяса, немного отварного риса и пару ломтиков жареного банана. Ел он размеренно и сосредоточенно при любых обстоятельствах — при обычных и чрезвычайных. После обеда появилась потребность отдохнуть. Из-за, так сказать, научно обоснованного суеверия он никогда не работал, не читал, не мылся, не занимался любовью, пока не пройдут отведенные на пищеварение два часа, и этот обычай пустил в нем такие корни, что не раз полковник откладывал боевые операции, дабы уберечь солдат от возможного заворота кишок. И теперь он тоже растянулся в гамаке, поковырял в ушах перочинным ножиком и через несколько минут уснул. Ему снилось, что он входит в пустой дом с белыми стенами и его мучит тяжкая мысль, будто он — первое человеческое существо, переступившее этот порог. Во сне ему вспомнилось, что тот же сон он видел прошлой ночью и многими ночами за последние годы, и знал, что, когда он проснется, все виденное сотрется из памяти, потому что этот возвратный сон обладает свойством видеться тоже только во сне. И верно, когда через минуту брадобрей постучал в дверь мастерской, полковник Аурелиано Буэндия протер глаза с ощущением, будто его невольно бросило в сон на пару секунд и он не успел ничего увидеть.
— Сегодня не надо, — сказал он брадобрею. — Приходи в пятницу.
За три дня лицо у него заросло серо-белой щетиной, но он не считал сейчас нужным бриться, поскольку в пятницу собирался постричь космы, а заодно и поскоблить щеки. Липкий пот тяжелого забытья разъел под мышками шрамы от волдырей. Небо прояснилось, но солнце еще не выглянуло. Полковник Аурелиано Буэндия звучно рыгнул, пряный суп обжег горло, и это стало своего рода приказом накинуть на плечи одеяло и тащиться в уборную. Там он больше, чем положено, сидел скорчившись над густыми смердящими испарениями, плывшими из деревянного корыта, пока привычка не подтолкнула его встать и идти работать в мастерскую. Предаваясь раздумью в нужнике, он снова вспомнил, что сегодня вторник и что Хосе Аркадио Второй не зашел к нему, так как в этот день получал жалованье в конторе Банановой компании. Любое воспоминание, как и все, что приходило на ум в последние годы, невольно возвращало к думам о войне. Припомнилось, что полковник Херинельдо Маркес когда-то пообещал ему раздобыть коня с белой звездочкой во лбу, а потом ни разу и словом о том не обмолвился. Затем мысли стали перескакивать на другие эпизоды, но думалось сразу обо всем и без всяких эмоций, ибо, не имея сил не размышлять о военном времени, он приучил себя относиться к прошлому равнодушно, чтобы незваные воспоминания не тревожили душу. Возвращаясь в мастерскую, он почувствовал, что воздух стал суше, и решил, что можно помыться, но Амаранта его опередила. И полковник принялся за свою вторую каждодневную рыбку. Он шлифовал ей хвост, когда солнце так мощно отбросило тучи, что свет, рухнувший наземь, скрипнул, как старый баркас. Воздух, омытый трехдневным дождем, наполнился летучими муравьями. Тут полковнику вроде бы снова захотелось помочиться, но он решил потерпеть, пока не закончит всю рыбку. Наконец, в четыре десять, выбрался в патио и вдруг услышал вдали трубный глас, грохот барабанов и веселые крики детей, и впервые со времен своей молодости сознательно шагнул в западню тоски по прошлому и призвал тот чудесный день, когда отец водил его к цыганам смотреть на лед. Санта София де ла Пьедад бросила свои кухонные дела и подбежала к дверям.
— Цирк едет! — закричала она.
Полковник Аурелиано Буэндия не пошел к каштану, а тоже направился к двери на улицу и смешался с толпой прохожих, глазевших на циркачей. Он увидел женщину в золотых одеждах, сидевшую на шее у слона. Увидел грустного одногорбого верблюда. Увидел медведя, одетого голландкой и стучавшего ложкой по кастрюле в такт музыке. Увидел паяцев, кувыркавшихся в конце процессии, и, когда все прошли, опять столкнулся лицом к лицу со своим презренным одиночеством, и не осталось больше ничего, кроме пустой солнечной улицы, и воздуха, полного летучих муравьев, и нескольких до жути нерешительных зевак, не знающих, куда податься. И он пошел к каштану, размышляя о цирке, и когда мочился, старался думать о цирке, но видение уже исчезло. Он втянул голову в плечи, как птенец, и застыл, уткнувшись лбом в ствол каштана. Семья ничего не ведала до следующего дня, когда в одиннадцать утра Санта София де ла Пьедад пошла выбрасывать мусор на задний двор и заметила, что над патио кружат стервятники.
Последние каникулы Меме совпали с днями траура по умершему полковнику Аурелиано Буэндии. В доме был наложен запрет на веселые сборища. Разговаривали вполголоса, ели молча, молились по три раза в день, и даже упражнения на клавикордах в жаркие дни сьесты звучали похоронной музыкой. Вопреки своей скрытой антипатии к полковнику именно Фернанда, под впечатлением почестей, возданных правительством усопшему врагу, велела соблюдать глубокий траур. Аурелиано Второй на время каникул дочери оставался, по своему обыкновению, ночевать дома, и Фернанда, видимо, приняла некоторые меры для своего утверждения в роли законной супруги, ибо на следующий год Меме увидела дома новорожденную сестренку, которую при крещении, не посчитавшись с волей матери, нарекли Амарантой Урсулой.
Меме закончила учение. И доказала, что на вполне законных основаниях получила диплом исполнительницы пьес на клавикордах, виртуозно сыграв вариации на темы народных песен XVII века во время семейного торжества в честь окончания школы и по случаю завершения траура. Больше, чем игра Меме, гостей удивила двойственность ее характера. Бойкая, даже проказливая, она, казалось, не была создана для серьезных дел, но, когда садилась за клавикорды, на глазах у всех вдруг превращалась в совсем взрослую девушку. Так бывало всегда. Сказать по правде, Меме не имела никаких особых пристрастий, но добилась огромных успехов в музыке, не щадя ни сил своих, ни здоровья, по единственной причине — боялась вступать в пререкания с матерью. Ее могли заставить обучаться чему угодно, и результат был бы налицо. С детства ее подавляла суровость Фернанды, привычка матери решать за других, и девочка готова была идти на жертвы гораздо большие, чем занятия музыкой, зная материнскую непреклонность. На выпускном вечере ей представилось, что диплом, этот плотный лист бумаги, выписанный по старинке — остроконечным почерком с раскрашенными заглавными буквами, — освобождает ее от обязательства, наложенного на себя не столько из-за мягкости натуры, сколько ради собственного спокойствия, и поверилось, что отныне строптивая Фернанда забудет про клавикорды, которые даже монахини считали допотопным инструментом. Но в ближайшие годы Меме увидела, что ошиблась в расчетах, ибо и после того, как под ее музыку выспалось полгорода — не только в домашних гостиных, но и на всякого рода благотворительных вечерах, школьных праздниках и патриотических торжествах, состоявшихся в Макондо, — ее мать продолжала приглашать в дом любого заезжего человека, способного, по ее мнению, оценить талант дочери. Только после смерти Амаранты, когда семья снова на какое-то время погрузилась в траур, Меме смогла запереть клавикорды и забросить ключ подальше в шкаф, не боясь, что Фернанда станет доискиваться — кто и куда его задевал. До этой поры Меме выставляла себя напоказ с тем же стоическим терпением, с каким раньше предавалась музыкальным упражнениям. Это была плата за свободу. Фернанда, сверх меры довольная послушанием дочери и гордая похвальными отзывами о ее искусной игре, смотрела сквозь пальцы на то, что дом кишмя кишит ее бесчисленными подругами, что она гуляет по вечерам на плантациях и ходит в кино с Аурелиано Вторым или со знакомыми благонадежными дамами, если, конечно, фильм благословил с амвона падре Антонио Исабель. В минуты, когда Меме давала себе волю, выявлялись ее истинные наклонности. Счастье для нее состояло отнюдь не в послушании и благонравии, а в шумных гуляньях, в нескончаемой болтовне «кто с кем и как», в тайных посиделках с приятельницами, когда девицы учились курить, говорили о мужчинах и однажды распили три бутылки крепкого рома, а потом, раздевшись донага, принялись измерять и сравнивать разные части своего тела. Меме никогда не забудет тот вечер, когда она пришла домой, продолжая жевать кусочки лакричного корня, и уселась за стол, где молча ужинали Фернанда и Амаранта, не замечая в ней никаких перемен. Она же до того целых два часа рыдала в спальне своей подруги, трясясь от страха и от смеха, а потом истерику сменил внезапный приступ отваги, которой ей недоставало, чтобы удрать из монастырской школы и заявить матери самыми простыми словами, что та может засунуть эти самые клавикорды себе в задницу вместо клистира. Сидя в конце стола, глотая куриный бульон, лившийся в желудок животворным эликсиром, Меме вдруг увидела Фернанду и Амаранту в свете беспощадной действительности. Она с трудом сдержалась, чтобы не швырнуть им в физиономию все их ханжество, убожество, манию величия. Уже во время вторых каникул она догадалась, что отец бывает дома только для видимости, и, зная Фернанду как свои пять пальцев, а потом, умудрившись ближе познакомиться с Петрой Котес, признала, что отец прав. И сама предпочла бы быть дочерью его любовницы. На этот раз Меме под воздействием винных паров с наслаждением размышляла о том, какой разразился бы скандал, выскажи она сейчас вслух то, что было на уме, и злорадство такой довольной улыбкой осветило ее лицо, что Фернанда с удивлением спросила:
— Чему ты улыбаешься?
— Да так, — отвечала Меме. — Я только теперь поняла, до чего я вас обеих люблю.
Амаранта похолодела, распознав ненависть в тяжело прозвучавших словах. Но Фернанда была явно тронута и очень переживала, когда Меме проснулась ночью от страшной головной боли и рвоты желчью. Мать влила дочери в горло стакан касторки, положила ей на живот горячую грелку, а на лоб — пузырь со льдом, заставила соблюдать диету и пять дней лежать в постели, как посоветовал новый модный врач-француз, который после двухчасового осмотра пришел к не слишком твердому заключению: обычное женское недомогание. Растеряв всякую смелость, совершенно пав духом, бедная Меме решила терпеть и молчать. Урсула, уже совсем слепая, но еще сохранившая бодрость и здравомыслие, единственная из всех невольно поставила верный диагноз. «А ведь, — думалось ей, — именно так бывает у людей с перепоя». Однако она не только отогнала эту мысль, но даже упрекнула себя за дурость. Аурелиано Второго совсем замучила совесть при виде того, как хандрит Меме, и он дал себе слово в будущем уделять ей больше внимания. Так родились между отцом и дочерью отношения добрых веселых друзей, и он на время отделался от горького одиночества пьяных пирушек, а она освободилась от надзора Фернанды, избежав назревавшего домашнего скандала. Аурелиано Второй откладывал все дела, чтобы побыть с Меме, пойти с ней в кино или в цирк, и посвящал ей большую часть своего свободного времени. Отрастив за последние годы немыслимое брюхо, мешавшее ему завязывать шнурки на ботинках, и неумеренно удовлетворяя иные свои аппетиты, Аурелиано Второй становился брюзгливым и раздражительным. Обретя дочь, он вспомнил о прежней бесшабашной удали; ее общество так его радовало, что мало-помалу он отходил от своих беспутных собутыльников. Меме вступала в счастливый возраст, цветок распускался. Ее не считали красивой, как не считали красавицей и Амаранту, но она была очень мила, проста в общении и умела привлекать сердца с первого взгляда. Это типичное дитя своего времени восставало против старомодной строгости и чопорности Фернанды, но зато прекрасно ладило с Аурелиано Вторым и пользовалось его покровительством. Это он постарался, чтобы она сменила свою детскую спальню, где настороженные глаза святых смущали душу девушки, на другую комнату, где поставил для нее кровать с балдахином, массивный туалетный столик и повесил бархатные портьеры, не думая о том, что воссоздает копию апартаментов Петры Котес. Он не жалел денег для Меме и не ведал, сколько тратит на нее, потому что она без спроса опустошала его карманы, и доставлял ей все новейшие чудо-средства для наведения красоты, какие только находил в магазинах Банановой компании. Комната Меме ломилась от пемзы для полировки ногтей, от щипцов для завивки волос, эликсиров для блеска зубов, флаконов глазных капель для придания томности взгляду и всяких других косметических чудес и полезных приспособлений, а Фернанда всякий раз, входя в комнату дочери, краснела при мысли, что такой же туалетный стол, наверное, украшает спальни французских шлюх в домах свиданий. Однако в эту пору Фернанда делила все свое время между маленькой Амарантой Урсулой, плаксивой и болезненной, и перепиской с заочными целителями. Поэтому, когда она узнала о дружеских отношениях отца с дочерью, ей удалось сделать только одно: вырвать у Аурелиано Второго обещание, что он никогда не поведет Меме к Петре Котес. Впрочем, ее опасения были напрасны, ибо его пассия была недовольна дружбой своего любовника с дочерью и знать ничего не хотела о Меме. Петру мучила до того неведомая ей тревога, инстинкт говорил, что стоит Меме шевельнуть пальцем, и случится то, чего не смогла добиться Фернанда: она, Петра Котес, лишится любви, которая, как ей верилось, сопроводит ее до гроба. Впервые в жизни Аурелиано Второго поразили надутый вид и злые замечания своей любимой, и он даже испугался, что его кочевым сундукам придется снова вернуться в дом супруги. Этого не случилось. Никто не знал мужчин, тем более своего возлюбленного, лучше, чем Петра Котес. Она не сомневалась, что сундуки будут стоять там, где стоят, ибо если Аурелиано Второго и воротило от чего-либо, так это от всяких переездов и перемен, усложняющих жизнь. И верно, сундуки остались стоять там, куда их поставили, а Петра Котес принялась отвоевывать своего мужчину оружием, какого не было в арсенале дочери. Это тоже оказалось напрасной тратой сил, поскольку Меме не имела никакого намерения вмешиваться в жизнь отца, а если бы и вмешалась, то не во вред любовнице. У нее и в мыслях не было досаждать кому-либо. Меме сама убирала спальню и стелила постель, как ее научили монахини. По утрам приводила в порядок платья: вышивала в галерее или строчила на старой швейной машинке Амаранты. Пока остальные отдыхали в часы сьесты, она два часа упражнялась на клавикордах, зная, что такое ежедневное жертвоприношение смягчает душу Фернанды. По этой же самой причине Меме продолжала давать концерты на церковных благотворительных базарах и школьных вечерах, хотя приглашения поступали все реже. К вечеру Меме прихорашивалась, надевала одно из своих скромных платьев и ботинки на шнурках и, если у них с отцом ничего не намечалось, шла к подругам, где и сидела до ужина. Почти не было случая, чтобы Аурелиано Второй не заходил туда за ней и они не шли бы вместе в кино. Среди приятельниц Меме были три юные северо-американки, которые вырвались из электрифицированного курятника на свободу и завели дружбу с девушками из Макондо. Одной из этих американок была Патрисия Браун. В благодарность за радушие Аурелиано Второго сеньор Браун распахнул перед Меме двери своего дома и пригласил ее приходить на танцы в субботу — единственный день, когда гринго общались с аборигенами. Фернанда, узнав об этом, на миг забыла и об Амаранте Урсуле, и о заочных целителях и разыграла настоящую мелодраму. «Подумай, несчастная, — говорила она Меме, — полковник Аурелиано в гробу перевернется!» И конечно, обратилась за помощью к Урсуле. Но слепая старуха вопреки всем ожиданиям не нашла ничего предосудительного в том, что Меме пойдет на танцы и завяжет дружбу со своими сверстницами-североамериканками, если, понятно, не изменит своим принципам и не позволит обратить себя в протестантство. Меме намотала на ус слова прабабушки и после субботних танцев вставала по воскресеньям раньше обычного и отправлялась к мессе. Всякое сопротивление Фернанды было подавлено в тот день, когда Меме обезоружила мать сообщением, что американки хотят послушать ее игру на клавикордах. Инструмент снова вытащили из дому и доставили к сеньору Брауну, где юная исполнительница действительно удостоилась самых громких аплодисментов и самых горячих поздравлений. С тех пор ее приглашали не только на танцы по субботам, но и в плавательный бассейн по воскресеньям, а также к обеду один раз в неделю. Меме научилась плавать, как настоящая пловчиха, играть в теннис и есть виргинскую ветчину с ананасом. На танцах, в бассейне и на кортах она быстренько овладела английским. Аурелиано Второй был так восхищен успехами дочери, что купил ей у бродячего книготорговца английскую энциклопедию в шести томах с многочисленными цветными иллюстрациями, и свободные часы Меме посвящала чтению. Книги отвлекли ее от сплетен «кто с кем и как» и от общения со сведущими подружками не потому, что она приучала себя к полезному времяпрепровождению, а потому, что потеряла всякий интерес к секретам, известным всему свету. О том, как однажды напилась, она вспоминала как о детской шалости, и ей становилось так смешно, что она не утерпела и рассказала обо всем Аурелиано, и отец хохотал до упаду. «Если бы мать знала», — приговаривал он, захлебываясь от смеха, как всегда, когда дочь сообщала ему что-нибудь на ухо. Он взял с нее слово так же честно рассказать ему о ее первом увлечении, и Меме созналась, что ей нравится один рыжий североамериканец, приезжающий к родителям на каникулы. «Черт побери! — хохотал Аурелиано Второй. — Если бы мать знала!» Но Меме добавила, что парень уже вернулся на родину и не подает признаков жизни. Зрелость ее суждений способствовала воцарению в доме мирной атмосферы. Аурелиано Второй мог теперь уделять больше времени Петре Котес и, хотя не предавался, как бывало, кутежам телом и душой, не упускал случая погулять и расчехлить аккордеон, некоторые клавиши которого уже были подвязаны шнурками от ботинок. Дома Амаранта вышивала свой нескончаемый саван, а Урсула уже не противилась дряхлости, тащившей ее на самое дно мрака, где она могла ясно видеть только призрак Хосе Аркадио Буэндии под каштаном. Фернанда всецело утвердилась в своей власти. Ежемесячные письма к сыну Хосе Аркадио уже не содержали ни строчки лжи, но в них не было и намека о переписке с заочными целителями, которые обнаружили у нее доброкачественную опухоль в толстой кишке и готовили ее к телепатическому медицинскому вмешательству. Можно было бы сказать, что в жилище Буэндия, много повидавшем на своем веку, настали мир и нудное благоденствие на многие годы, если бы внезапная кончина Амаранты снова не наделала бы много шуму. Такого хода событий никто не ждал. Хотя Амаранта сильно постарела и совсем замкнулась в себе, здоровьем она, как всегда, отличалась отменным, походка ее была твердой, осанка — не хуже, чем у молодой. Никто не знал, о чем думается ей с того самого дня, когда Амаранта окончательно рассталась с полковником Херинельдо Маркесом, а потом долго плакала навзрыд в своей комнате. Когда она вышла оттуда, все слезы были выплаканы навсегда. Никто не видел, чтобы ее глаза увлажнились, ни когда Ремедиос Прекрасная взлетела на небо, ни когда порешили всех Аурелиано, ни когда умер полковник Аурелиано Буэндия, которого она любила больше всех на свете, хотя это выяснилось только после его смерти у каштана. Она помогла внести покойного в дом. Облачила в военную форму, побрила, причесала и подкрутила усы лучше, чем это делал он сам в зените своей славы. Никому и в голову не приходило усмотреть любовь в этих ее стараниях, поскольку домочадцы привыкли к всегдашнему участию Амаранты в похоронных делах. Фернанду, однако, возмущало то, что Амаранта не видит никакой связи католицизма с жизнью и усматривает в нем лишь связь со смертью, словно бы это не религия, а некий свод правил погребения. Амаранта же была слишком захвачена водоворотом воспоминаний, чтобы заниматься такими деталями вероисповедания. Она вошла в старость с неумершей тоской по прошлому. Когда ей доводилось слышать вальсы Пьетро Креспи, то хотелось плакать так же, как в молодости, словно ни время, ни переживания ничего не изменили. Музыкальные валики от пианолы, выброшенные ею на помойку под предлогом того, что картон начал гнить от сырости, продолжали крутиться и стучать клавишами в ее памяти. Она старалась утопить эту музыку в вязком болоте любовной игры, на которую когда-то отважилась со своим племянником Аурелиано Хосе, старалась отгородиться от этих звуков надежным, мужественным чувством полковника Херинельдо Маркеса, но не могла их заглушить даже отчаянными всплесками старческой похоти, когда, купая маленького Хосе Аркадио за три года до отправки в семинарию, нежно растирала его мыльной губкой — совсем не так, как должна была бы растирать бабушка своего внука, а так, как, по ее представлениям, это делали французские дамы и как хотелось это проделать с Пьетро Креспи, когда ей было двенадцать или четырнадцать лет и когда она смотрела, как он танцует в тонких облегающих лосинах с волшебной палочкой в руке, кивающей в такт метроному. Иногда она страдала от того, что дала промчаться потоку малых и больших переживаний, а иногда так злилась на себя, что колола пальцы иглой, но больше всего ей доставлял страданий, навевал грусть и приводил в ярость тот роскошный и уже источенный червями сад любви, по которому она плелась к смерти. Как полковник Аурелиано Буэндия не мог не думать о войне, так Амаранта не могла не думать о Ребеке. Но если брат сумел унять боль воспоминаний, то Амаранта с годами все больше расходилась. И не переставала молить Бога о том, чтобы он не наказывал ее, призвав к себе раньше, чем Ребеку. Всякий раз, проходя мимо жилища своей названой сестры и замечая, как дом ветшает, Амаранта тешила себя мыслью, что Бог слышит ее мольбы. Однажды, сидя за шитьем в галерее, она вдруг прониклась уверенностью, что будет сидеть на этом самом кресле и при этом дневном освещении, когда получит весть о смерти Ребеки. И стала сидеть и ждать, как ждут письма, и было время, когда приходилось отрывать пуговицы и снова их пришивать, чтобы ожидание не было таким долгим и тягостным. Никто в доме тогда не мог и думать, что Амаранта шьет такой роскошный саван для Ребеки. Позже, когда Аурелиано Хмурый сообщил, что был у Ребеки и что стала она ходячим призраком с дряблой кожей и желтоватым пушком на черепе, Амаранта не удивилась, ибо описанное привидение стояло у нее перед глазами уже с давних пор. Она решила, что сделает покойную Ребеку совсем как новенькую, разгладит парафином складки на лице и смастерит для нее парик из волос святых фигур. Труп будет великолепно выглядеть в льняном саване и в гробу, обитом плюшем, выстланном красным бархатом, и вся эта роскошь после похорон будет отдана червям на потребу. Ярая ненависть заставляла Амаранту предусмотреть все до мельчайших подробностей, и вдруг она подумала с ужасом, что любовь тоже могла бы побудить ее так же скрупулезно готовить это погребение, но она отогнала никчемную мысль и предусмотрела такие детали ритуала, что не грех ей было бы прослыть не специалистом, а подлинным мастером по устройству встреч со смертью. Не учла она в своем ужасающе точном распорядке лишь того, что, несмотря на мольбы, обращенные к Богу, могла умереть раньше Ребеки. Так оно и случилось. Но перед концом Амаранта не чувствовала, что проиграла, а, напротив, испытывала ощущение легкости, избавления от всяких горестей, ибо смерть послала ей благую весть о своем пришествии за несколько лет вперед. Она увидела ее одним жарким полднем, вскоре после того, как Меме ушла в школу. Смерть сидела совсем рядом в галерее и шила. Амаранта ее сразу узнала и ничуть не испугалась, потому что это была женщина в синем платье, с пучком волос на затылке, немного старомодная и чем-то похожая на Пилар Тернеру, когда та в былые времена помогала Урсуле на кухне. Фернанда не раз появлялась в галерее, но посторонних там не замечала, ибо смерть была очень обыденной, очень житейской и даже иногда просила Амаранту вдеть нитку в иголку. Смерть не сказала ей, когда она умрет и что ее час настанет раньше, чем кончина Ребеки, но приказала начинать работу над собственным саваном с шестого апреля. И позволила украсить саван такой узорчатой и тонкой вышивкой, какой Амаранте заблагорассудится, но велела трудиться для себя не менее усердно, чем для Ребеки, и предсказала, что умрет Амаранта без страха, без мучений, без печали, на исходе того дня, когда кончит шитье. Стараясь подольше протянуть время [95] , Амаранта заказала пряжу для сурового полотна и принялась сама ткать холст. Она делала это так тщательно, что работа заняла целых четыре года. Затем принялась за вышивание. По мере приближения неотвратимого срока она стала понимать, что лишь чудом ей удастся продолжить работу после смерти Ребеки, но полнейшая самоотдача приносила покой, который был ей необходим, чтобы смириться с мыслью о поражении. Теперь она уловила истинный смысл замкнутого круга, который проплывали золотые рыбки полковника Аурелиано Буэндии. Внешний мир скользил мимо, едва касаясь тебя, а мир внутренний ничем не омрачался. Ей стало обидно, что это не открылось ей много раньше, когда еще можно было отмыть будущие воспоминания, сотворить вселенную при новом свете, и без трепета снова вдыхать в сумерках лавандовый запах Пьетро Креспи, и вызволить Ребеку из трясины ее бедствий — не со зла и не по любви, а просто из чувства глубокого сопереживания одиноких людей. Ненависть, которую тем вечером она расслышала в словах Меме, больно отозвалась у нее в душе не обидой, а чувством досады, потому что именно так сказала бы и она сама, хотя эта, другая, молодость поначалу выглядела такой чистой, какой должна была бы быть в этом возрасте и юная Амаранта, но уже тогда она была отравлена злобой. Теперь же Амаранта успела так сжиться со своей судьбой, что ее не тревожила убежденность в том, что ни к чему нет возврата. Единственной целью жизни стало для нее завершение савана. Вместо того чтобы украшать вещь замысловатыми узорами, как она поступала вначале, ей захотелось ускорить и упростить работу. На последней неделе она рассчитала, что самый последний стежок сделает в ночь на четвертое февраля, и, без видимой причины, попросила Меме отложить вечерний концерт на клавикордах, но та и не подумала. Тогда Амаранта стала искать способ как-нибудь продержаться еще сорок восемь часов и даже решила, что смерть тоже ничего не имеет против, так как в ночь на четвертое февраля ураган вывел из строя электростанцию. Но на следующий день, в восемь утра, Амаранта сделала последний стежок на самой прекрасной вещи, когда-либо выходившей из-под женских рук, и во всеуслышание, без всякого драматизма объявила, что к вечеру умрет. Она оповестила об этом не только семью, но и весь город, ибо ей пришло в голову, что еще не поздно обогатить свою скудную жизнь, сделав доброе дело людям, и что наилучшим таким делом будет доставка писем усопшим. Весть о том, что Амаранта Буэндия отходит и берет с собой на тот свет почту, распространилась по Макондо еще до полудня, и в три часа дня ящик в гостиной уже ломился от писем. Те, кому было не до писания, давали Амаранте устные поручения, которые она помечала в книжечке вместе с именами и датами смерти адресатов. «Не беспокойтесь, — успокаивала она просителей, — первое, что я сделаю по прибытии, разыщу их и все передам». Это походило на фарс. Амаранта не проявляла никакого волнения, ни малейшего уныния и даже помолодела от благотворения.
95
Стараясь подольше протянуть время… — В эпизодах, рассказывающих о том, как Амаранта ткет саван, Гарсиа Маркес, вероятно, сознательно проводит аналогию между своей героиней и гомеровской Пенелопой.
Она держалась так же прямо и с таким же достоинством, как всегда. Если бы не обтянутые кожей острые скулы и не отсутствие нескольких зубов, ей можно было бы дать меньше лет. Она сама распорядилась, чтобы письма уложили в просмоленный ящик, и велела поставить его в могиле так, чтобы уберечь от сырости. Утром позвала столяра и, когда он снимал с нее мерки для гроба, стояла перед ним навытяжку посреди гостиной, как перед портным. У нее в последние часы проявилось столько энергии, что Фернанде подумалось, будто Амаранта насмехается над окружающими. Урсула, по опыту зная о предрасположении всех Буэндия к гибели не от болезней, была уверена, что смерть подала знак Амаранте, но все-таки ее мучил страх, как бы из-за этой затеи с письмами, из-за безудержного желания поскорее отправить их по назначению потерявшие голову горожане не похоронили бы ее дочь заживо. И старуха рьяно принялась очищать дом от посетителей, с криком и шумом выгоняя упрямцев, и к четырем часам выпроводила последнего. К этому времени Амаранта раздала свои вещи бедным и положила на простой гроб из нетесаных досок только белье и бархатные ночные туфли, которые должны были ей надеть после смерти. Она предусмотрела и эту мелочь, памятуя о том, что, когда умер полковник Аурелиано Буэндия, пришлось покупать пару новых ботинок, так как у него были только старые шлепанцы, в которых он сидел в мастерской. Около пяти часов Аурелиано Второй зашел за Меме, отправляясь в концерт, и был страшно удивлен, застав домашних за приготовлениями к похоронам. Если кто и выглядел живым в этом доме, так это была Амаранта, которая как ни в чем не бывало срезала себе мозоли. Аурелиано Второй и Меме шутливо распрощались с ней навеки и пообещали в следующую субботу устроить пир в честь ее воскрешения из мертвых. Встревоженный слухами о том, что Амаранта Буэндия принимает письма для передачи усопшим, отец Антонио Исабель пришел к пяти часам причастить ее, но прождал более пятнадцати минут, пока умирающая не приняла ванну. Когда она явилась наконец в длинной рубашке из мадаполама и с распущенными волосами, дряхлый священнослужитель подумал, что над ним подшутили, и отослал мальчика-служку обратно. Однако он решил воспользоваться моментом и отпустить грехи Амаранте, которая почти двадцать лет не была на исповеди. Амаранта же ответила без лишних слов, что не нуждается ни в чьей духовной помощи, потому как совесть у нее чиста. Фернанда возмутилась. И невзирая на многолюдье, громко спросила, какой такой страшный грех совершила Амаранта, если считает, что лучше умереть нечестивицей, нежели претерпеть срам на исповеди. Тогда Амаранта улеглась на постель и заставила Урсулу публично засвидетельствовать свою девственность.