Сто лет
Шрифт:
Аплодисментов не последовало. Голос Урсулы прервал пастора. Она вырвала книгу у него из рук и хлопнула ею по столу.
— Что за свинья! — проговорила она с резким немецким акцентом и произнесла короткую громовую речь по поводу отношения пасторов к людям вообще и нехристианского высокомерия Колбана в частности.
— Да-да, ты права, — согласился пастор, не ожидавший от жены столь бурной реакции. — Этого человека уже давно нет в живых.
Но пасторша не сдалась. Она как будто заказала эту сцену, чтобы использовать ее в своих целях. Она уже слышала подобные высказывания
— И что же ты тогда скажешь? — улыбаясь, спросил пастор.
Она вскочила и посмотрела на него в упор. Ее густые темные волосы растрепались, красиво очерченные губы потемнели, щеки стали пунцовыми. Она походила на большую птицу, приготовившуюся к нападению. Если бы пастора не испугала ее реакция, он бы продолжал улыбаться. Она была великолепна!
— Человека формирует жизнь! Не все рождаются с серебряной ложкой во рту! Христианин должен принимать все как есть и никого не судить. Во всяком случае, пастору судить людей не пристало! Он должен отпускать им грехи! И помнить о своих собственных! Слышишь, Фриц? Ты должен написать в газету и осудить этого человека, хотя он уже давно умер. Должен осудить его вульгарный образ мыслей! Слышишь? А вместо этого ты занимаешься своими политическими письмами и размышлениями.
— Как раз в данную минуту я работаю над своей воскресной проповедью. — Пастор хотел оправдаться. Но вдруг обнаружил, что она плачет. Он отодвинул свои записки, тоже встал, обнял ее и начал покачивать — он знал, что это ей нравится. Через минуту она уже прислонилась лбом к его груди. Так они и стояли в покачивающейся тишине, в которую врывался только шум дождя и крики детей, играющих возле дома. Потом она заговорила серым, бесцветным голосом:
— Твоя сестра... Якобина... только что сказала мне, что люди опять болтают об этом. Она получила письмо из Бергена от этих пасторов-фарисеев, с которыми общалась до того, как весной приехала к нам. Они пишут, что в обществе опять ходят толки о том, кто был отцом Лены...
— Но, дорогая, наша Лена уже давным-давно замужем и живет на Лофотенах вдали от всех сплетен. У нее своя жизнь.
— Но до нее могут дойти эти слухи. Я в этом уверена!
— Это касается тебя, но не ее. И не меня.
— Разве то, что касается меня, не касается также и тебя? — воскликнула она.
— Конечно касается. Но не надо придавать такого значения этой старой истории.
— Тем не менее в Бергене ею интересуются.
— Ну и пусть. Что это меняет? — спросил он.
— Станет известно, что ты опять ходатайствуешь, чтобы тебе дали приход на юге. Люди — как шакалы, которые питаются падалью. Роются в том, что должно покоиться с миром... просто по злобе.
Он прижал ее к себе и продолжал покачивать, не переставая говорить. Он уже не раз так делал. По той же самой причине.
— Мы с тобой внушили Лене, что мы — ее родители. И что бы там люди ни говорили, других родителей ей не нужно. Есть только мы с тобой и Лена...
— Зачем ты вписал фамилию Рейтерв церковные
— Я не мог сфальсифицировать ее аттестат о крещении... Но теперь она замужняя женщина и уже давно носит другую фамилию. Не надо снова ворошить ту историю.
— В Бергене, когда Лена была уже достаточно большая и все понимала, она этого стыдилась, пряталась. И я тоже. Я надеялась, что здесь, в Нурланде... Но я еще помню тот первый вечер в Бё, когда мы пригласили прихожан на кофе. Ту женщину, которая спросила у Лены, кто она. И ее смущенный ответ, что она дочь пастора и его жены. Она защищалась, не зная правды.
— Когда это было!
— Но это преследует нас все эти годы. А ты... ты сидишь и смеешьсянад этой чертовой книгой, которая служит злу!
— Урсула!
— Фриц, мне хочется спрятаться... этот позор...
— Но здесь, в Стейгене, никто ни о чем не сплетничает, — напомнил он ей. Однако тут же подумал, что люди и здесь любят сплетни. Мало ли о чем они судачат, не сообщая об этом пастору.
— Я поговорю с Якобиной и попрошу ее поставить на место ее друзей в Бергене.
— Что она может им написать? — всхлипнула пасторша.
— Что Лена наша с тобой дочь. Ни больше ни меньше.
— Но они знают... или думают, что знают... правду. Иногда ты так легкомысленно относишься к важным вещам, что я начинаю сомневаться, соответствуешь ли ты своей должности! Поэтому ты и не обращаешь внимания на то, что люди, может быть, болтают о том, что ты проводишь время наедине с этой... с этой женщиной!
— Урсула, это уже слишком! Ты не понимаешь, что говоришь, — тихо произнес он и отпустил ее.
— Прости меня! — прошептала пасторша и снова заплакала.
Он сел и со вздохом посадил ее к себе на колени.
— Мы с тобой прожили вместе всю жизнь. Так? — начал он.
— Да...
— Я обещал написать этот запрестольный образ и уже слишком затянул эту работу. Чтобы ее закончить, мне необходима модель. Ты согласна?
Она мрачно кивнула.
— Если хочешь, можешь присутствовать там, — услышал он свой голос.
Она испуганно покачала головой:
— Хоть ты не унижай меня! Я говорю не о себе, а о том, что могут сказать люди...
— Прекрасно! Тогда пусть болтают что угодно! А я закончу свою работу! — решительно сказал он.
Однако пасторша еще не успокоилась:
— Но я пришла к тебе не за этим...
— Я понимаю. Ты была в отчаянии из-за слухов, что ходят в Бергене. Почему Якобина рассказала тебе об этом письме?
— Она не виновата. Она хотела просто предупредить нас, — пробормотала пасторша, встала и пошла к двери.
Пастор Йенсен в одиночестве писал в церкви романтических амуров, которые должны были украшать запрестольный образ, хотя сам чувствовал себя как медуза, выброшенная на берег. Слова Урсулы о том, что он не соответствует своей должности, не давали ему покоя. Он понимал, что Урсула права, несмотря на то что это было сказано ею в запальчивости. Он не всегда был тем, за кого себя выдавал. Ни перед Богом, ни перед людьми.