Сто первый (сборник)
Шрифт:
Разворотило Прянишкину внутренности; он кишки руками пытался обратно запихать в разорванный живот, так и умер. Пополз Иван, прихватив автомат с двумя магазинами, остальные покорежило и смешало с кровью и чем-то черным густым из живота Прянишкина.
За сожженной БМДшкой пристроился пулеметчик, ефрейтор Мишка Дорничев из Подмосковья. Второго номера убило у Мишки. Ефрейтор отстегнул короб от пулемета, отбросил в сторону; вокруг пустые ленты змеями вьются. Взводный Данилин орет Ивану в ухо:
— Дорничева видишь? «Бэка» ему тащи, —
Иван схватил коробку с пулеметными лентами, чуть не с силой вырвал из окостенелых рук второго номера. Побежал через площадь. Зацокало по асфальту. Рухнул Иван под гусеницы на Дорничева ноги. Дышит, дышит. Ефрейтор от неожиданности чуть не кинулся на Ивана: узнал, шмыгнул носом.
— Ленты? — ткнул грязным кулаком по коробке. — Куриво есть?
Перезарядили пулемет. Иван видит фигурки в конце улицы у перекрестка. Дорничев та-да-дакнул разов пять в их сторону — сдуло фигурки. Но там, видно, засекли пулеметчика. Из гранатомета дали залп: первый — мимо, второй — прямехонько по машине. У Ивана звон в голове. Он ефрейтора по спине лапанул, подхватил. И тащит. У ефрейтора кровь из ушей струйками. Только они поднялись, дернулись бежать, тут Дорничев как охнет, и сразу ноги у него подкосились.
Иван его за ворот тащит, не останавливается. Ефрейтор стонет:
— Убило меня… не больно… ног не чувствую.
— Пулемет брось, брось, брось! — Иван ему.
Дорничев сознание теряет, но в пулемет вцепился так, что ладонь прикипела к горячему стволу, а он уж боли не чувствует, только мясом горелым пахнет.
— Ты, что! Я ж расписывался за него. А сдавать, когда на дембель… сдавать…
Бредит ефрейтор. Иван дотащил его, упал рядом. Щупает себя по бокам — не ранен он, не ранен! Везет ему как черту, как ста чертям!!
Бушлаты, бушлаты вокруг. Свои. Лица. Рты черные, глаза из-под касок…
Очухался Иван. Прихватил пулемет: ленту вправил, затвор рывком на себя. Стрелял Иван прицельно — не торопился. Видит человечков — маленькие такие, будто игрушечные. Прикинул, метров сто пятьдесят. Подправил прицел. И короткими очередями, как учили, застрочил по врагам. Старался Иван, язык даже прикусил, а когда увидел, что упали двое и не поднялись больше, закричал, стал кулаком грозить. Страшно Иван кричал, матерно, как на войне всегда кричат. И откуда знал-то? Выходит, что солдат он, солдатом стал, само собой так получилось.
Часа через два жестокого боя к окруженным и истекающим кровью десантникам прорвалась родная пехотная «мабута». Стали грузить раненых. Подкатили два бэтера. Наводчики ливанули крупным калибром во все стороны. Утих бой на время. В бою Иван то терял слух, то снова слышал рваные крики, команды:
— Мать еп… возьми этого…
Данилин, Данилин… На месте командир…
Вдвоем они подхватили раненого. Вдруг толкнуло Ивана: почувствовал он, что по лицу потекло у него. Но к удивлению своему не падал Иван, не подкашивались ноги. Он снова потянулся к истерзанному осколками бушлату. Тут и заревел Данилин матюгом:
— Все, все, брось! Да не держи, брось, говорю. Убит.
Пуля попала раненому в голову — размозжило лицо. Кровью и забрызгало. Данилин пригнулся, Ивану показывает, чтобы назад отползал.
— Теперь подождешь, торопиться тебе некуда, некуда… — бормочет Данилин.
Остаток дня эвакуировали раненых, на следующий воевалось уже как обычно. Вспомнить Буча остальные дни по отдельности не мог, как ни пытался: все одинаково было. Одинаково — как на войне.
Когда ж все было-то? Хоть убей, Ивану не вспомнить: так помнит, а чтобы разложить по дням — ну, хоть убей. «На войне, как на войне», — подумал Иван и стал глаза тереть что есть силы, чтобы не заснуть ему. А в глаза хоть спички вставляй.
К вечеру сильно похолодало, и в здании, где теперь прятался Иван было ничуть не теплее, чем за стенами и оконными провалами.
Снег больше не шел.
Ветер гудел, подлый ветер — все остальные звуки глушил. Днем сильно стреляли, к вечеру, будто отдыхать народ разошелся. Тишина, только вуу… вууу-оо-ыы!
Иван ворот поднял, фляжку нащупал в кармане.
Эх, погорячились они с Данилиным. Надо было хоть день выспаться. Все время, что они стояли под Аргуном на позициях (последнюю неделю особенно) урывками спали. Оттого голова тяжелая, глаза — будто песка в них насыпали.
Дрожит Иван от холода: зубами стучит — так стучит, что слышно всему городу, да что там городу, всему миру! Сунул он меж зубов платок, стиснул зубы. Фляжку нащупал: холодная фляжка, ледяная. Стал он проваливаться в черноту — внутрь себя: будто затягивало, засасывало его тягучей дремой.
Лопухи, лопухи кругом…
Странно — зима, а зелено вокруг. Иван сообразил — сон это. Опять, опять!.. Надо бы очнуться. Но он знает, что это всего на минутку. Чего случится, если он посмотрит сон всего минутку и снова станет ждать — ничего ж?
Холодный сон…
Сидит Иван в лопухах и курит. Лет ему десять. Смешно. А дело серьезное происходит в его жизни. Оно ведь как?.. Пацаны, дружки его, курили — пробовали уж, а он боялся отца. Узнает — запорет насмерть. Крут отец у него. И будто бы уехали родители из дома; остался Иван один. Папиросы отец не прятал. Иван знал, — они или в серванте на кухне, или под скатеркой в столе. Достал себе папироску. Закурил. Огонек тлеет, дымок идет, а не пахнет. Думает Иван: правильно, что не пахнет, а то учует отец. Беда будет тогда. Вдруг тень над лопухами. Иван голову вжал в плечи, папироску прячет. Отец черной тучей склонился над стриженной Ванькиной головой: лицо злое, рот открывает, говорит что-то, только слов не слышно, в руках у отца солдатский ремень с медной звездой. Отец ремнем трясет, щелкает как бичом. Иван ни жив, ни мертв. И звук от ремня донн, донн…