Сто рассказов о Крыме
Шрифт:
5/Х 1854 г. Из письма П. С. Нахимова контр-адмиралу Метелину.
"Сам же скажу, что Павел Степанович как бы ищет смерти, разъезжая под самым убийственным огнем; недавно матросы без церемонии сняли его с лошади и отнесли в место более безопасное. Он один теперь ездит по линии, воодушевляя своим присутствием и матрос, и солдат".
19/Х 1854 г. Из письма М. М. Коцебу.
"Станюкович… на каждом шагу поперечит мне и как будто боится, чтоб не отнеслось чего-нибудь ко мне. Зная меня хорошо, вы, конечно, поймете, что я говорю это не из желания властвовать или управлять. Князь заперся на Северной стороне, ни во что не входит, и к нему нет никому доступа,
…Бог знает, чего еще ожидают, и отчего мы не действуем наступательно".
8/XI 1854 г. Из письма самого Нахимова.
"Не говоря уже о матросах, но и солдаты так полюбили его, что называют батька-адмирал".
13/XI 1854 г. Из дневника М. Ф.Рейнеке.
"Распорядительно и всегда лично наблюдая за своевременным их снабжением всеми материальными к защите средствами, он сверх того одушевлял войска непрестанным своим присутствием всюду, где опасность".
31/XII 1854 г. Из рапорта князя А. С. Меншикова о награждении П. С. Нахимова.
"Нет даже никакой возможности уговорить его надевать шинель или пальто, напротив: ежедневно разъезжает по бастионам в сюртуке и эполетах".
27/I 1855 г. Из письма П. В. Воеводского.
"Пользуясь этим случаем, чтобы еще раз повторить запрещение частой пальбы; кроме неверности выстрелов, естественного следствия торопливости, трата пороха и снарядов составляет такой важный предмет, что никакая храбрость, никакая заслуга не должны оправдать офицера, допустившего ее".
2/III 1855 г. Из приказа П. С. Нахимова по Севастопольскому гарнизону.
"Ваше высокопревосходительство, Екатерина Тимофеевна! Священная для всякого русского могила нашего бессмертного учителя приняла прах еще одного из любимейших его воспитанников. Лучшая надежда, о которой я со дня смерти адмирала мечтал — последнее место в склепе подле драгоценного мне гроба, я уступил Владимиру Ивановичу! Нежная, отеческая привязанность к нему покойного адмирала, дружба и доверенность Владимира Алексеевича, и, наконец, поведение его, достойное нашего наставника и руководителя, решили меня на эту жертву" — так писал Павел Степанович Нахимов в марте 1855 года вдове адмирала Лазарева о смерти своего младшего сослуживца Владимира Ивановича Истомина. И дойдя до этих строк, столь трагических в своей корректной сдержанности, мое перо переписчика остановилось. Заработало воображение.
О чем мог думать в этот, один из самых трудных для себя вечером адмирал Нахимов, человек про себя давно решивший, что живым из Севастополя не уйдет? Не только долг его к этому призывал, было нечто еще более пронзительное: понятие воинской чести… Это жестокое понятие больше других воспитал в нем Михаил Петрович Лазарев, и сейчас, сидя за письмом к его вдове, он не мог не вспоминать учителя, не побежать мыслью к тем дням, когда все они, и даже сам Лазарев, были молоды, жгли турецкий флот под Наварином и так славно входили в историю под рукоплескания Европы, под одобрительный гул отечества, где щеголи-штафирки стали заказывать себе сюртуки самого модного цвета "наваринского дыма с пламенем…"
Может быть, в тот вечер сквозь туман времени увидел Нахимов поднятые высоко в небо пышные паруса «Азова», услышал звуки иного, первого в своей жизни сражения, и молодые лица, вызванные памятью и печалью, приблизились к нему. Среди них было и его собственное, почти неузнаваемое лицо, лицо двадцатипятилетнего лейтенанта, командовавшего на «Азове» управлением парусов, а также орудиями на баке и не подозревавшего, что через четверть века с лишком на его плечи ляжет оборона Севастополя…
При Наваринском сражении Корнилов служил в чине мичмана, ему шел двадцать второй, гардемарину Истомину исполнилось восемнадцать. Молод был и капитан первого ранга Михаил Петрович Лазарев, командир «Азова». В непроизнесенных клятвах давали они друг другу руки на верность общему делу — служению отчизне. И еще была такая подробность в этих клятвах — каждый из них уже тогда величайшим счастьем посчитал бы гибель в бою рядом с Лазаревым — учителем и командиром.
Лазарев умер своею смертью, но в отличие от Ушакова или Сенявина был похоронен в Севастополе в склепе на высокой меловой горке в центре города, где начали возводить храм. В том же склепе в самом начале обороны похоронили адмирала Корнилова, убитого на Малаховом при бомбардировке 5 октября. А теперь рядом с ним и Лазаревым покоится адмирал Истомин, а он, Нахимов, сидит и пишет это печальное письмо.
Лампа горела неярко, он подкрутил фитиль, протянул обе руки ладонями к теплому, пузатому стеклу. Ночь была тиха, сюда, к нему в дом, почти не долетали звуки случайной, ленивой перестрелки. Привыкшие к ней, где-то наверху, на горе, лаяли собаки, крикнул петух, отбивая полночь шумными крыльями, а Истомина уже не было…
Павел Степанович Нахимов переживал потери тяжело. Истомин же был ему особенно дорог и по прежним временам и нынешней своей беззаветной храбростью хозяина Малахова кургана. Вообще ко всем, защищавшим этот холм, эту ключевую позицию города, Нахимов относился с особой благодарностью. И сам хотел бы умереть именно на нем, как бы еще раз подчеркнув тем единство свое с товарищами давних лет.
В этом желании не было ни нервного надрыва, ни мрачного фанатизма. Войну он с чисто русским долгим мужеством понимал, как работу по охране отечества, и негоже было отлынивать от самой тяжелой части этой работы. Каждый день, и не один раз в день, исполняя эту работу, он объезжал позиции, появляясь в опасной доступности к неприятелю со своими приметными эполетами и в прямо надетой чуть смятой фуражке. Не гнулся перед ядрами, невольно пустил по городу поговорку "Не всякая пуля в лоб" и был противоречив в том, что только себе разрешал такое поведение. Всех же других призывал к осмотрительности, даже издал по этому поводу приказ, в котором требовал, чтоб при обстреле не бывало ни одного лишнего человека на открытом месте. И у орудий чтоб оставалась самая необходимая прислуга и делала свое дело спокойно. Это спокойно надо было понимать так: без паники и без лихости, ибо жизни рядовых и господ офицеров принадлежали теперь не им самим…
А Малахов курган — самое опасное место обороны — был вспахан ядрами, усыпан чугунными осколками. Впереди же на Камчатском люнете было еще хуже — Истомин погиб на пути от люнета к кургану: кто знает, проявил ли лихость, спокойно ли исполнил долг? У него было круглое, усатое лицо, сейчас это лицо стояло перед Нахимовым в промозглой темноте запустелого жилья, которую не могла ни разогнать, ни обогреть единственная керосиновая лампа…
Он вспоминал быстрые шаги Истомина, ему даже почудился звук этих шагов под окном, и он, вздрогнув, снова наклонился над листком бумаги: "Впрочем, надежда меня не покидает, — писал он неторопливыми, важными словами, — принадлежать этой возвышенной семье; друзья-сослуживцы в случае моей смерти, конечно, не откажутся положить меня в могилу, которую расположение их найдет средство сблизить с останками образователя нашего сословия…"
В ту же ночь он писал письмо начальнику Черноморской береговой линии вице-адмиралу Л. М. Серебрякову о смерти его сына. Он сам нес гроб младшего Серебрякова, точно так же, как гроб любимца своего Александра Бутакова и многих других молодых, храбрых, не отмеченных большими чинами.
Но, кроме трагедий, на войне были еще будни, и утром, окунувшись в их сутолоку, Нахимов вынужден был думать о перерасходованной парусине, о подвозке дров для печей, в которых выпекались хлебы для армии. Объявлял он также выговоры за плохое медицинское обслуживание матросов.