Столешница
Шрифт:
Впол своего роста сын гладко отесал сушину и простым карандашом старательно, как в прежние годы школьники на уроках чистописания, крупно вывел печатными буквами: «Постоялый двор». Отступил назад, полюбовался и добавил — «Птичий».
Родня
Ранняя потайка на глазах, за два-три дня, «прижала» к земле убродные снега по лесам; водянисто осели в кустах по ложку-низине суметы-надувы; и незаметно, тайно, взбодрила ключи — неустойчиво-живые даже в стужу. И сперва смирно, как дитятко от матери, завыструивался ручей из болотца в Поклеевском лесу; а дальше, ближе к реке Исети, широко расплылся весенней улыбкой; взыграл-взбурлил посередке
Берегами ложка слева выжелтился жнивьем широкогрудый увал, а справа мягко задышала чернь пахоты, по березнякам и осинникам объявились полянки и еланки. И враз по-девичьи зарозовели вольно-ветвистые макушки берез, матово и тепло зазеленели корой осинники, а тальники, умытые по колено течением ручья, закрасовались шмелями-вербочками. Вот и пришла она, радость всей лесной родне по ложку и ближним лесам, принесла родительские хлопоты и зайцам, и сорокам, и воронам, и синицам.
Зайчишки успели отгулять свои «свадьбы» еще по февралю-студеню, по сугробам и наторенным тропам в тальниках и колках; и хотя «вылил» ручей всех беляков из укромных лежек по трущобам, они не в обиде на водополицу. На сухом пятачке, где космы прошлогодних трав обогрело-обсушило солнце, полеживает врастяжку довольный всем на свете матерый белячина. В изголовье густо завишневели от пенька юные березки — заветерье на случай непогоды, а там со всех сторон теснятся талины. Они не скрадывают, но и солнце не заслоняют. День-деньской нежись на здоровье и слушай ручьиные «разговоры». Родня не выдаст, родня убережет.
Когда еще робко и как бы спросонок залепетал ручей, кустами и по лесистому побережью ложка неутомимо сновали вон те две пары сорок, и вот та пара серых ворон. Сороки, не одному зайцу в диковину, стали завивать домики-гнезда почти рядышком на высоких талинах, а вороны из соседнего леса, где березы и осины вперемежку, перебрались в колок через дорожку. Облюбовали березу с вершиной погуще и выклали аккуратную круглую «шапку». Все им сгодилось на гнезда — сухие ветки и старая трава, листья и заячий пух — пролазил как-то сквозь шиповник и клочьями усадил куст своей зимней шерстью. Наскусывал веточек с березовой поросли — и они пошли в дело соседям.
Казалось, шибко были заняты своей работой сороки и вороны, однако стерегли и зайца. Вороны выкружнули над ложком — сороки затарахтели-затрещали резко и беспокойно. Вороны тоже заметили черных сородичей, бросили сушинки из клювов и храбро заподнимались в небо. Но поняли: не тронут зайца, и тогда вороны присели на гирлянду изоляторов высоковольтной электролинии и оповестили:
— Зря, зря не орать!
И опять работа у птиц, а ручей, набирая силу, ребячливо дурачится и выбалтывает: «Откуль? Оттуля, оттуля!» Вроде бы, струйка струйку пытает. А если единый «голос» ручья слушать — он убаюкивает зайца: «Уберегу, уберегу, уберегу…»
На самом деле, попробуй неслышно подобраться к зайцу? Лиса, например. Вода выдаст «охотницу», ручей донесет мигом чье-то шлепанье по разливу.
А уж до чего ласковы синицы! Черноголовые крохи-гаички припорхнули на березки и ну выпевать беляку:
— Заинька, заинька, заинька!
Косит на них темно-карий глаз заяц и раздвоенная губа — нет, синичкам не кажется! — расплывается в улыбке. Солнышко солнышком, ручей ручьем, сторожа сторожами — впрочем, зимой-то гаички своим писком тоже остерегали его от беды, но когда тебя не пугают и не дразнят (это вороны иной раз усядутся на проводе и хором затянут: «Косошарый, косошарый, косошарый!»), а ласкают, то совсем-совсем другое дело. И на больших синиц какая обида? Дерзкие они, конечно: могут и шерсть щипнуть, и не поют, а коротко выкрикивают: «Зайка, зайка, вставай-ко!» Как бы командуют, но шутливо, а случись поблизости чужак — звонче разнесут
…Любая ранняя весна — не весна без отзимок. Вот и на воскресенье со второй половины ночи не какой-то снегопад, а падера раздурелась. Понесло, подуло, повалило и к утру запуржило все выталинки земли. В истоке ручей снова, как зимой, в пятнышки ключей превратился. Да обманчив пухляк-отзимок, легко ускочить-изгадать на глубь и намочить облитые резиной валенки. И мы с сыном не лихачим, а привычно, по-лесному выбираем путнику.
Пусть не лес-сплошняк, а все-таки перелески и кустарники, однако откуда-то задувает ветер, и мы долго идем до желанного привала с костром. И уголков гостеприимно-приветливых не мало по скромному ложку попадалось, да все те же задувы ветра не давали остановиться. Попутно я решил заглянуть в свежее сорочье гнездо, и сын, как в детстве, попросил:
— Не зори, папа!
— Да что ты, Вова! Я с войны птиц не разаривал. Так, полюбопытствовать охота.
Из опушенного снежинами большущего гнезда на талине скользнула в кусты сорока. Стерегла, как оказалось, она пару невзрачно-рябеньких яичек. Ничего, не застудятся из-за меня.
Наконец, выбираемся на поляну и разлив ручья. Все тут скромное, нашенское и ничем не завораживает с первого взгляда. Но нет ветра, а полуденное солнце, и удалецки бурлящее течение, и золотящийся по белому жнивьем увал сманивают на привал. Возле гнезд на талинах «закашляли» от волнения четыре сороки, невесть откуда над лесом закружилась ворона и засновали синицы. И тут же, из раскустившихся березок, нехотя поднялся заяц. Ах ты, мать честная, чего мы завосклицали так громко! Жаль стало потревоженного белячину, и ему жаль было укромной лежки. Он и ковылял как-то раздосадованно и не раз останавливался: надеялся на наш уход.
— Как-то враз тут столько живности! — щурясь на жаром полыхнувший костер, подивился сын.
— Им же не тесно, Вова, хотя впервые я встречаю бок о бок пару сорочьих гнезд. Родня они здесь все, родня! И сороки, и вороны, и заяц, и синицы. И ручей впридачу, — ответил я, пристраивая в угли крупные картошины.
— Конечно, веселее им вместе жить, — согласился он.
— И легче друг друга выручать, — добавил я.
День распогодился, костер играл пламенем и накалял докрасна сухие пни, пахло печеной картошкой и всегда приятной сладостью березовых дров. Сын занялся этюдом, а я тихонько бродил вблизи нашего привала. «Родня» успокоилась, ворона-хозяйка даже и гнезда не оставила — хвост темнел по-за гнездом. Хорошо, славно и… грустно на душе было от воспоминаний о своей родне.
Родня, родственники… Поредела она, что вон та просека через лес, где вознеслись бетонные опоры высоковольтной линии. И первой на своем веку проводили мы на Юровское кладбище бабушку Лукию Григорьевну, чьи слова памятны с ребячьих лет:
— Пошто у нас на всю Юровку четыре фамилии? Так все мы туто-ка родня, близкая или дальная, а родня.
— Неужто все мы в Юровке родня?! — поразился и даже усомнился в бабушкиных словах.
— Родня! — твердо повторила Лукия Григорьевна. — Все люди родня. И ты, Васько, не забывай о родне, дорожи ею, храни ее.
И вдруг улыбнулась:
— Васько, а ну-ко, кто дал нам семенной картошки без отдачи нонешней весной?
— Поспелова Мария Терентьевна, они с Иваном Семеновичем сами дали, мы и не просили.
— То-то же, внучек! И разве одну картошку можно вспомнить. Тут жизни не хватит считать добро людское, родственное.
Конечно, в родне всякое бывает, но я как думаю, Васько, пока есть родня — до тех пор и люди живы.
Бабушке я верил во всем, верил тогда и верю сейчас. Ну как, как бы я жил без людей-родни? И кем же бы был без этой вот родни — лесов и лесной живности.