Столешница
Шрифт:
Подобрала крыса лапки и… поползла по-пластунски вперед. А глаз между тем не сводила с меня, и страсть как ей нужно миновать меня, да вот мешаю. Нечаянно шевельнул носком сапога и… бульк крыса с берега в речку. Ну и проплыла бы под водой. Ан нет!
Вылезла снова на сушу, и снова бежит, да не одна — рыжеспинная мышка следом. Опять на полпути — по-пластунски ползет, а мышь резво обогнала крысу. Однако встретилась взглядом со мной, спятилась и поскакала обратно.
Крыса снова сбулькала в реку, а мышка с писком обогнула выше меня, сунулась в ольшинки и столбиком поднялась возле отросшей крапивы. Косит на меня глазенки, а сама жадно грызет листик крапивы. «Кушай на здоровье!» —
Замер я, отвернулся, и крыса проползла возле сапог под удилища, а уж после дала деру. Видно, досыта накупалась в речной студени.
Ну, сдается мне, что некому больше мешать и пора бы рыбке отведать моего угощенья, заставить поволноваться меня, как вон переживали крыса и мышка. И верно, легок на помине своенравный ольховский окунь: кто же, как не он решительно повел поплавок и с глаз долой утопил его, наверно, до самого дна. Обарываю знобкую дрожь в теле и веду, веду его, окаянно-желанного к своему берегу. Снасть-то прочная, да как знать — выдюжит ли чудо-юдо окуня?
— Ах ты, раскрасавец ты ольховский! — восклицаю я, оглаживая шершаво-колючего богатыря. И так не хочется сразу опускать рыбину в садок: на первый улов сезона всегда охота вдоволь налюбоваться.
Но вдруг опять зашевелил кто-то прошлогодние листья справа и чуть-чуть не выкатился мой окунь обратно в реку. За смородиной под ветлой в полный рост буроватый, с палевой грудкой горностай. И вот глядит на меня вовсе без робости, а как-то дерзко-недоуменно. И правой передней лапкой довольно понятный знак подает: дескать, убирайся подобру-поздорову с моей стежки.
Я скорее сунул окуня в садок и насадку наживляю на крючок, а горностайко ни с места. Только кто же под рюкзаком копошится? Заглянул, а там мышка укрылась, о прежнем страхе напрочь забыла. А горностай в упор смотрит, и усики на мордашке сердито подрагивают, и глаза еще злее зыркают.
Что же мне делать? И мышку жалко — ведь и ей ласковый май в радость, и прогалинку-пятачок у клевного омутка ради чего уступать горностаю? А зверек-то уже возмущенно «стрекочет» и даже соловей с правобережья не заливается трелями — выкрикивает:
— Чур, чур меня! Чур, чур меня!
Как бы и что дальше, если б не плотва-сорожина: вовремя засек, как с приплясом поплавок заотдалялся вдоль речки. Рванул я удилище — и рыбина шлепнулась-сорвалась чуть не на голову горностаю. Лишь тогда живой столбик взметнулся вверх и почти по воздуху миновал мою засидку. И тут же слева звучно сбулькало, и та самая водяная крыса отчаянно поплыла на другой берег.
— Как же так? — вслух размышлял я, принимаясь за еду. — Мало, что ли, места зверькам, обязательно, что ли, посюда бегать? Эвон зелени-то сколько, и кустов полно…
Поел, успокоился и опять слышу шорох. Глядь, а та мышка аппетитно вылизывает фольговую крышку с бутылки кефира. Быстро, однако, она справилась со страхом, и нате, лакомится рядышком с моими ногами. Облизала фольгу и в смородину засеменила. А там какая-то возня затеялась, и мышка скорей всего не пискнула, а вскрикнула.
Присмотрелся и увидел юркую ласку. Эта охотница и раздумывать не стала: прыжками подле меня потащила добычу.
«Ну и ну!» — развел я руками, да тут же отца вспомнил. Он окрестные юровские леса и поля во все времена года исхаживал, наизусть знал все звериные стежки-дорожки. И мог, сидя дома за столом, как по писаному рассказать, где и покуда какой зверь ходит зимой и летом. А я что? Через год заявляюсь на Ольховочку и усаживаюсь, где мне вздумается: ни дать ни взять — царь природы! Вот давеча шел сюда — зачем пнул по куче чащи? Оттуда огненной вспышкой выметнулся колонок и ну кружить вырубкой. Ну разве не дурачина я после этого? С чего мне лезть в чужой дом?
— Чиво, чиво! — подтвердила чечевица над головой. И хорошо, что соловей больше не повторяет «чур меня», а то в пору сматывать удочки.
«Эх ты»… — рассердился сам на себя, и канула в речку, утекла вместе с водой рыбацкая азартность. А вдруг я и там, в речке, тоже кому-то мешаю?
Ежишко
…Впотьмах на покосах возле озера Утичье низко сгремел одинокий и потому нелепо-непонятный выстрел. Я лежал на охапке сена в остожье у зарода, совсем было задремал под нескончаемо длинным Млечным Путем и вдруг выстрел. В кого, зачем? Если б какой-то браконьер с-под фар машины ударил по ослепленному зайцу или лисовину, а то и в тушканчика ради забавы. А тут в полной темноте и вдоль отавы… Померещилось ли мне, или тому с ружьем — думай, как угодно. Но внезапно подкралась тревога: я не один на покосах у озера, потерянного в лесах и пашнях. Самое ближнее село Песчано-Каледино еле-еле угадывается где-то по-над лесами желтоватым заревом огней.
В любой глухомани не чувствовал я ночами тревоги и одиночества. Наперечет знал, кто мог пошуметь в кустах или прошелестеть листьями на лесной еланке. На звук определял зайца или же лисицу, топоток козлов и тяжкое пешеходье лосиного стада. И если колонок завозится в тальнике — ясно, что рыжик откопал мышь и теперь аппетитно ужинает. И вообще, что бы ни случилось в лесу, не проспят почуткие сороки — растрещатся на всю округу, остерегая и себя, и соседей, и ты с ними за компанию не одинок.
Здесь же степь кругом, осиротевшее под осень озеро и главное — ни зги, темень-темная, ну совсем никого не должно быть на покосах и у озера. Скот с пастбищ давно отогнали на фермы, лесник еще засветло попрощался со мной, даже двустволку предлагал для самообороны. Но от кого?
Может быть, приснилось мне довоенное детство? Вот такая же осенняя темень, я лежу на телеге под окуткой и слушаю, как хрупает овсом Воронуха, и пытаюсь понять, откуда на небе широкая и светлая дорога, и кто там скачет по ней, пылит и высекает звездочки?
Лишь начнешь дремать, с озера тяжело, с огнем и громом донесется дуплет отцовской «тулки». Любил тятя пострелять, как он говорил — «по воде». Утка с хлебов идет на плеса поздно, жирует перед отлетом подолгу, поэтому иначе и не добыть осторожную и хитрую крякву. Выстрелы редки, время тянется вечно, и нередко тятя увозит меня домой сонного, и не дичь, а меня сперва сдает маме с рук на руки…
Вжимаюсь в теплый бок остожья, держу наготове электрический фонарик и охотничий нож. Мало ли чего, мало ли кого носит ночами…
С тем беспокойным чувством и уснул я у зарода, затрусив поверху себя сенцом. Зародов вокруг Утичьего десятки, сыщи-ко меня среди них, как иголку в сене…
Утренник засолонел на отаве инеем, и пройди кто-то ночью покосами — все равно бы остался темный след. А может, и не видно напродаль весь покос?
Отогрелся возле костерка у ближнего колка, попил смородинного чая и не утерпел, пошел туда, где послышался одиночный выстрел. Грустно шуршала сникшая отава, пусто и чисто было на покосах. Но что же вон там копошится — пробирается к полю, за которым матереет лесной массив? Я все ближе и ближе, и вот он, серенький клубок уткнулся в носок сапога. Не какая-то там зверюга, а нынешний поздыш-ежонок. Потому, верно, и не свернулся в клубок, а тычется острой мордашкой и чихает от постороннего запаха.