Столетняя война
Шрифт:
Введение
Вот история одной войны. Войны Столетней, если только в этом противостоянии, растянувшемся на пять-шесть поколений, можно увидеть что-либо кроме последнего акта трехсотлетней войны, начавшейся во времена прекрасной герцогини Алиеноры. Войны, в отношении которой можно задаться вопросом, длилась ли она сто лет или на этот век пришлось просто-напросто несколько последовательных конфликтов, разных по природе и ограниченных по локализации. С дальнего расстояния, которое выбирает историк с целью разглядеть тенденции и проанализировать глубинные изменения в обществе, война представляется одним из многих факторов, обусловивших как экономическую депрессию, так и политическое строительство. А с близкого расстояния, откуда историю видит тот, для кого эта история —
Время историка — это и время, в котором он находит средства для наблюдения за феноменами, и вместе с тем время, в котором те же феномены ощущали и переживали люди. А ведь война, которая в долгосрочной перспективе выглядит отголоском глубинных напряжений и окказиональным пароксизмом вековых движений, не меньше знакома и тем, кто смотрит на нее вблизи, — как один из кризисов, а иногда главный кризис, которые вызывают исторический скачок.
Дабы избежать поверхностности при анализе минувших времен, историк обязан обращать внимание на чаяния и неудачи, на радости и страдания отдельного человека, то есть спускаться до его уровня.
Не надо думать, что укрепление такого-то города и разорение такой-то деревушки заметны лишь в ограниченном масштабе: это человеческий масштаб. Может быть, разграбление полей или уничтожение армии — факты, имеющие значение только для данного момента, но при виде опустошения люди перестают сеять, а армия, ожидающая боя, обходится столь же дорого, как и армия, идущая на убой. Долгосрочная перспектива, необходимая историку, когда он оценивает эволюцию глубинных сил, плохо подходит для понимания истории на том уровне, на котором ее переживают и воспринимают современники. Два года неурожая и год перепроизводства в итоге дают экономический баланс только на статистических графиках, выражающих усредненные оценки. В жизни это — смерти и разорения, спекулянты и безработные. Историку следует выбирать средства для анализа в обоих измерениях — как вековых перемен, так и повседневности.
И как выражение глубинных перемен, и сама по себе как феномен война становится определяющим фактором изменений в истории, как только дворянин и клирик, горожанин и крестьянин начинают соотносить с этой войной свои мысли и действия. Реальная она или предполагаемая — тут значения не имеет. Людям часто кажется, что война ближе, чем это на деле соответствует картографической реальности. Военный психоз, сын памяти, поскольку порожден давними опустошениями и известными по рассказам боями, — продукт слухов, безрассудного страха и коллективного возбуждения. Пусть какая-то деревня никогда не видела солдата — значит ли это, что война обошла ее стороной, если пять поколений здесь дрожали и никто не желал тратить деньги на перестройку домов и обновление инвентаря? Есть пустыни, опустевшие только благодаря молве. И многие «набеги» нанесли больше вреда в результате представления, которое о них сложилось, чем из-за реальных убытков от продвижения войск на один лье.
Таким образом, век войны — это не просто «морщина» в истории, и отрицать это — значило бы забывать, насколько эволюция форм социальной жизни связана с ментальными установками, как индивидуальными, так и коллективными. От этих установок в той же мере зависит искусство любить и искусство умирать, как и маршруты торговых путей или интенсивность исхода населения из села.
Столетняя война — это противостояние двух держав в долгом контрапункте, в качестве тем включавшем заботы всех людей, и первого президента парламента, и ткача. По мере развития этого контрапункта происходил не только переход от войны во Фландрии к войне в Бретани или от набега на Нормандию к битве за Гасконь. При этом еще и конфликт из-за наследства сменялся столкновением наций, феодальная война — монархической. За войной, где побеждали лучники, следовала война, где тон задавали пушкари. И тем не менее это был один и тот же конфликт, которому век, порой смешивая все карты, придавал новое обличье.
Контрапункт, взаимодействие, переплетение — настоящая сеть сложных соответствий. Политический кризис монархии Валуа, власть которой долгое время была не очень прочной и часто испытывала потрясения, непрестанно накладывался на
Точно так же в глубинах душ и в суматохе ассамблей драма религиозного сознания, порожденная расколом церкви в ходе Великой схизмы, перекликалась с драмой политического сознания, порожденной распадом Франции как вследствие соперничества принцев, так и вследствие поражения. В долгосрочной перспективе то и другое — не более чем краткие эпизоды в долгой истории зарождения и идентификации галликанства и соответственно истории столкновения прав Короны с правами королевской крови. Просто эти эпизоды пришлись на время жизни одного поколения.
Когда наблюдаешь за этим формированием и распадом группировок, возникает соблазн рассматривать всех, кто в политике действует заодно, как союзников. Но вглядываясь в эти группировки — союзные они или враждебные, — можно четко отличить договорные союзы, обусловленные вассальными узами и пренебрегающие национальной принадлежностью, от союзов кратковременных, имеющих намного более индивидуальный характер, но не менее договорных (в неявном виде), которые формировала клиентела принцев, начинавшая приобретать националистическую окраску. После того как столкновения перешли в войну, в развитие этого контрапункта вступила третья тема — военное ремесло. Владение им побуждало профессионалов войны сражаться за того, кто им платит, или против того, кто больше им не платит, тем самым усложняя расклад старинных приверженностей и новых зависимостей, но ни в малейшей степени не разрушая его.
Добавим сюда взаимопомощь или, напротив, корыстные конфликты, порожденные родством. Унаследованные от старинных родственных союзов или возникшие в результате заключения новых браков, эти семейные связи были одновременно фактором, обуславливающим социальные отношения, и целью при их складывании — как у принцев, так и у мясников. Генеалогические таблицы, служащие вехами в этой книге, — таблицы, а не генеалогические деревья с исчерпывающими сведениями, — позволяют выявить случаи, когда родство становилось одной из глубинных сил истории.
Как отражение коллективных ментальностей, в этой великой смене людей и идей приняли участие литература и искусство. За волеизъявлением писателя или художника всегда стоит время с его надеждами и тревогами, восхищением и ненавистью, реальностями и мифами.
В намерения автора не входит затрагивать всю историю этого столетия, охватившего часть одного века и часть другого столетия, начало которого приходится на период старости сира де Жуанвиля, а конец — на время, когда событиями впервые заинтересовался Филипп де Коммин. Многие выдающиеся произведения литературы и искусства не упомянуты здесь по одной-единственной причине, что они не были непосредственно связаны со Столетней войной. Другие, возможно, и заслуживали бы, чтобы им уделили здесь место. Но эта история войны — не антология средневековой Франции, и даже антологии всегда составляются по выбору одного человека. Так же как читатель не найдет в этой книге обратных сводов пламенеющей готики и широких складок Клауса Слютера, он не услышит в ней и церковной дискуссии об отношениях Собора и Святого престола. Но он увидит здесь пляску смерти — порождение как войны, так и чумы, и услышит драматичный спор о повиновении авиньонскому папе, расколовший политическую Францию, прежде чем расколы переместились в другие сферы из-за того, что те же люди включились в борьбу по разным поводам.