Столыпин
Шрифт:
Вот только тогда подошли-подъехали к народному дому. Авторитет предводителя был уже непререкаем, денежки худо-бедно собирались. Конечно, львиная доля денег выдиралась из гривы самого Петра Аркадьевича, но и поместные грошики текли. Особенно после того, как дамы во время прогулки каблучками опробовали паркет, еще не везде и прикрытый стенами. Тут уж сплошное:
– Ах, пани Ольга!..
– Ах, милая Ольга!..
– Ах, дорогая Катрин!..
Без кавалеров пока. Без бриллиантов. Без шелков и бархата. В легких прогулочных сарафанах, расшитых на литовский манер, голубым и оранжевым крестиком, – под цвет моря и выбрасываемых на берег камушков. Гуськом, гуськом прошмыгнули ковенские гусыни по еще не прибранному, не натертому паркету, а вышло – они и ревизоры, и подгонялы отменные. Ходко пошла достройка «дамского дома», который как-то незаметно превратился в народный дом. Не везде же тратились на паркет; в иных комнатах и малых зальцах оборудовали
Под все эти восторги строился неприметно, рядом с народным домом, и ночлежный пансион. Его можно было бы, на петербургский манер, назвать и ночлежкой, но, во-первых, здесь было чище, да и вид вполне гостиничный. Все-таки Литва, как и Польша, считала себя частью Европы, где гостиницы стали обычным делом. Во время балов, празднеств и общих прогулок не все успевали разъезжаться по своим усадьбам, и не всем находилось место в гостеприимном доме предводителя. Тысяча извинений, пожалте, господа, в пансион!..
Потом пансион облюбовали заезжие купцы и торговцы, потом и крестьянский люд, волею случая оказавшийся далеко от дома, стал пользоваться даровой крышей: в отличие от купцов, с них не брали ни гроша.
Славы предводителю не нужно было, но как от нее скроешься?
– Гли-ко, на немецкий манер все устроено!
Немного обидно для русской души, но что поделаешь?
IV
Колноберже мало чем напоминало привычный помещичий дом. Скорее всего некую роскошную лютеранскую храмину. Ничего удивительного, появлением своим он обязан был немцам, это потом уже явились поляки, потом и русские внезапно, как всегда, атаковали неманское прибрежье… на этот раз не штыками, а «пиками», как певал под хорошее настроение отец, переделывая Михаила-родича на свой военный лад:
В игре, как лев, силен…
Бу-бу-бу-бу-бу-бу…
Иногда это «бу-бу» в целый час выходило, прежде чем карту дальше метали:
…Бьет короля бубен,
Бьет даму треф.
Но пусть всех королей
И дам бьет:
«Ва-банк!» – и туз пикей
Мой банк сорвет!
Сколько помнил Петр Столыпин, мысль о лютеранском храме пришла ему еще в глубоком детстве. В этом западном крае были и православные церкви, и костелы, и даже синагоги, но помещичьим домом владел все-таки немец Лютер. Немецкий дух витал над красной черепичной крышей. Малый Петруша, прыщавый Петя, студенческий Петр, жених Петр Аркадьевич Столыпин живал и в подмосковном Середникове, и в других имениях широко разросшегося рода Столыпиных – знал, видел истинный образ русских помещичьих гнезд. Здесь ничего этого не было и в помине! Ни широко распахнутых въездных арок, ни грозно разверзшихся, как барские глазища, трехъярусных окон, ни длиннющих прогулочных балконов и бельэтажей, ни всяких надстроенных светлиц, ни раздольно восходящих мраморных ступеней, ни череды греческих колонн, поднимавших непременный портик над гостеприимным фасадом. Строго говоря, здесь и главного фасада не было: к въездной, мощенной битым кирпичом дороге дом обратили боковым фасадом; так ведь и в лютеранский храм входили – с торца, чтобы пройти дальше, во все его анфилады. Лишь подпертый игривыми колонками широкий и удобный навес над парадными дверями; невольно хочется сказать: крыльцо. Но едва ли так говаривал немец-строитель да и промотавший этот дом поляк, а вот русские, едва взойдя сюда, сразу определили сельское предназначение: крыльцо…
Встав поутру, после некоторой тягости от заседаний в народном доме, – то бишь местном панском клубе, Петр Аркадьевич слышал непременное:
– Алена, вынеси шезлонг на крыльцо.
Петр Аркадьевич не хотел мозолить глаза. Алена выносила шезлонг, устанавливала его так, чтобы солнце светило, но не слепило глаза. На просторном крыльце, которое лучше было бы назвать открытой верандой, места хватало, а положение утреннего «сонейка» белоруска Алена знала прекрасно. Много времени это не заняло. Дальше обычное: притопывание застуженных еще на Шипке ног, негромкое ворчание, изящная костяная палочка. Для личных услуг он выбрал среди здешних полячек, литвинок, немчурок, евреинок эту вот тихую белорусскую сироту. Сын дал время усидеться матери, угреться под пледом на утреннем солнце. С Нямунаса задувал ветерок, свежо. Мать куталась в плед. Не паинькин сынок, а слезы невидимые набежали: она таяла на глазах. Лазание по снежным скалам, хоть и не в первых рядах, для сестры милосердия не прошло бесследно; ведь и в низовых долинах у болгар настоящих печек, чтобы вытянуться на лежанке, не было, болгары как-то так по зимам грелись, а русским было не до печек. Одни лезли на скалы со штыками и там помирали, другие кое-как доползали до первых перевязочных лазаретов и по наитию всех раненых хватались за полы белых халатов: «Сестричка, сестричка!..» Немного там было таких дурех, чтобы за своими генералами в горы тащиться, – дамы предпочитали ухоженные великосветские лазареты Москвы и Петербурга, чтобы с красивой слезой поохать: «Ах, ах… вы наши доблестные герои!..» Там, где была мать-генеральша, не охали – там просто отрубали руки иль ноги, коль гангрена грозила, и дальше с Богом отправляли в Россию, под опеку великосветских дам… «Да, мама, мама!..» Не успев отогреться, и всего-то три года, на русских печках, она снова замерзла – вместе с могильной землей сынка Михаила. Да и кочевье не кончилось: ее генерал вынужден был переехать в кремлевскую квартиру. Один сын, Александр, стал газетчиком в «Новом времени» и не мог да и не хотел уезжать из Петербурга, другой из всех столыпинских поместий облюбовал вот это Колноберже. А ей куда?!
У нее была еще дочка, Мария, но сердце больше льнуло к сыновьям. Как бы искупая эту вину, первую внучку по ее настоянию Машенькой назвали. Она прямо-таки с раннего сыновьего утра вспрыгнула к бабушке на колени, – ну, положим, ее с рук на руки передали, – но все равно, как раз в год окончания отцом университета. Теперь было их не разнять. Сын знал, что как только Матя – бабушкино прозвище! – проснется, солнечная веранда превратится в сущий содом. Трехлетняя внучка заставит и бабушку встать с шезлонга и в притоп, замахиваясь палочкой, пуститься вслед. Не так уж и много оставалось времени до пробуждения. Пора.
Петр вышел из-за кустов акации и, похрустывая кирпичной крошкой, пошел по аллее к крыльцу.
– Доброе утро, мама! Как спалось?
– Сегодня неплохо, сынок, – подняла она прикрытую кружевной косынкой голову, не скрывая, что сына ждала и знала, о чем он с утра заговорит. Потому и нынешний сон вспомнила. Одно сейчас тревожит: с чего это мой генерал приснился? Сам лезет на скалу и меня за собой тащит, а?..
Пока Петр целовал мать в хорошо промытую с утра щеку, а скорая на ногу Алена приносила для него стул, возникла надежда отговорить мать от поездки в Москву.
Не тут-то было!
– Знаю, знаю, Петечка: будешь вразумлять старую мать…
– Мама! Да какая же старость, Бог с вами.
– По годам, может, и не совсем уж дряхлая, а по болезням… С Богом играть не надо. У моего генерала-то – разве жизнь? Квартира в Кремле хорошая, дел почти никаких нет, только соблюдай да наблюдай царский трон, а сам-то как?.. Ведь он живой человек, Петечка, живой.
– И слава богу, мама.
– Слава-то слава, да мог бы от этой славы и отказаться, пожить здесь на покое. Сама не знаю, с чего ему… да и мне-то… возлюбилось это Полно-Бережье…
Она могла и еще игривее назвать: Полный Бережок.
– А раз так, чего же лучше? Семья почти вся в сборе… ну, пусть уж Александр своими газетами занимается… мы-то могли бы жить-поживать да внучек наживать.
– Скоро ль другая-то?
Даже тихая Алена маленько хихикнула, а вышедшая из спальни Ольга, еще по-сельскому, в пеньюаре, целуя свекровь, стыдливо попеняла:
– Ну вы скажете, мама!..
– Скажу, милая, скажу. Здоровье-то не ахти, а ведь хочется и вторую внучку, и третью… еще напоследок полюлюкать! Иль в такой просьбе откажешь, невестушка?
Они опять принялись целоваться, а пока Алена тащила очередной стул, у Петра Аркадьевича надежда появилась: «Авось, поездку в Москву и зацелуют?..»
Ан нет! Ошибся прозорливец.
– Вот видишь, доченька, – пристально так посмотрела не на нее, а на сына, – отговаривает ирод, не пущает!
– Мама!.. Да ведь, чай, любя, – заступилась невестка за муженька.
– Любя! А разве Аркадия Дмитриевича не любим?
– Любим, мама, любим, – понял Петр, что не удастся уйти от разговора. – Но как же мы тебя одну отпустим?