Столыпин
Шрифт:
IV
Странная это была ночь, в поезде Николаевской железной дороги. Если не сказать больше – роковая…
Петр распорядился хорошо – и фамилией, и решительным видом – ему сейчас же дали билеты на ночной курьерский – за пять минут до отхода. Из занятого привал-купе лихо выселили какого-то увешанного золотыми цепями купчину и его не то дочь, не то наложницу… скорее всего, последнее – и кондуктор с видом лихого адъютанта взял под козырек форменной фуражки:
– Что прикажете?
Ольга лежала головой на столе, мало что соображая. Отец хотел отрядить в спутницы домашнюю горничную, но Петр замахал руками: нет-нет, с двумя женщинами ему не управиться! Сейчас он просто кивнул в сторону:
– Попросите принести
Все это было исполнено превосходным образом. Ольге не пришлось даже выходить из купе – в этом классе была то ли горничная, то ли помощница кондуктора. Петр недолго посидел в коридоре, пока она разбирала постель и укладывала на диване покорную пассажирку. Вышла с поклоном и со словами:
– Спокойной ночи вашей спутнице. Если что потребуется, кондуктор найдет меня.
Петр кивнул, сунул в кармашек белого фартука какую-то бумажку, а сам еще долго сидел в коридоре, прежде чем тихо откатить дверь.
Но Ольга, оказывается, не спала.
– Извините, Оля, побеспокоил. Я зажгу маленькую свечку… не так страшно будет.
Пожалуй, это не столько для Ольги – для себя сказал. Наивно, но ведь верно.
Он не видел ее глаз, да в ту сторону и не смотрел, но чувствовал: расширились, разверзлись. Отнюдь уже не «глазки голубые…»
Засветив маленькую дорожную свечечку, Петр сел в угол своего дивана, стараясь забиться глубже, незаметнее. Большой рост не позволял этого, ноги почти до противоположного дивана доставали. Приват-купе было устроено довольно игриво: один широкий, как бы двуспальный диван, а другой узенький, холостяцкий. Можно почивать в двуедином блаженстве, а можно и в церковном разводе; чуть выше окна, в небольшом серебряном окладе, возвышалась над дорожным альковом Божья Матерь, но смотрела не строго, даже сожалительно. Наверно, она многое повидала здесь, в дорожном убежище земных, парных грешников. Едва ли тут ездили с детьми, да и вообще с попутчиками; были другие купе, одноместные, и даже четырехместные. Интересно, что подумал кондуктор, с первого взгляда определив их в это единственное в своем роде купе и изгнав увешанного золотыми цепями купчину? Фамилию свою Петр называл еще при покупке билета, фамилию довольно известную, но и только; вполне можно было решить, что большего не позволяет светский этикет. Что фамилия! Тут бывали наверняка такие салонные львы – ого-го!.. Он почувствовал: краснеет, и еще, что Ольга не спит, но деликатно не приглашает к разговору. Он все больше убеждался в ее природной, немного немецкой, сдержанности. «Немного» – это как у всех российских немцев, давно уже перемешавшихся с русскими дворянами, да хоть и с кухарками. Мало ли князей, тайно и явно повенчанных со своими крепостными актрисами!
Мысль об Ольге, тихо, даже мертво лежащей, отвлекала от того, к чему несли железно постукивающие колеса. Но эта же мысль не давала отстраниться и от оставленного позади Середникова. То-то там начались разговоры!
В дорожном саке среди книг он с удивлением, даже мистическим страхом обнаружил объемистый кожаный переплет с воспоминаниями только что отгремевших Шипкинских походов. Лермонтов – хорошо, высокомерные поручения Бисмарка – тоже ничего, но воспоминания рядовых офицеров! Это возвращало к отцу, хоть и не совсем уж рядовому.
Он свечечку подвинул поближе к себе, не сомневаясь, что Ольга с благодарностью воспримет эту деликатность, – хотя, конечно, темнота страшит, но ближний свет ни к чему. А впереди долгая, уже сентябрьская, ночь. Без всяких раздумий он отказался от своей постели, но сиюминутная мысль по крайней мере была очевидной: не за коньяком, так за книгой ночь провести.
Коньяку он в своей жизни раньше не пробовал, потребовал для форсу. Сейчас лихо отхлебнул… ну и дрянь! Чай успел простыть, как и у Ольги, нетронутым.
Еще больше загораживая свет, он Бисмарка поставил перед свечой треуголом, а в руки взял свое русское. Не случайно же отец подарил эту недавно вышедшую книгу, не случайно и она, даже при такой спешке, в руки попала. Сам генерал не снизошел до воспоминаний, но низовым офицерам – чего же?
Генералу и самому было удивительно, что сын пошел на самый что ни есть разночинный – естественный – факультет. Но ведь топал, топал же по общей военной тропе?..
«Версты четыре пришлось идти, глубокою лощиною, по дороге вдоль речки, через которую в одном месте совершили переправу на каруцах, поставленных вместо моста; потом дорога пошла вверх по откосам гор, извиваясь сообразно направлению горного кряжа. Этот участок дороги когда-то, по-видимому, разрабатывался, но доведен был только до Крестца…
От Крестца дорога теряет всякие признаки культуры и обращается в узенькую тропинку, более похожую на желобок; шедшие впереди отряда саперы и «братушки» только с виду очищали дорогу, и снег всячески был по колено; местами снег заменялся ледяной массой. Тогда идти становилось еще тяжелее, потому что по скользкому откосу горы удержать равновесие было невозможно. Несмотря на то что я с одной стороны опирался саблей, а с другой ножнами – все-таки на переходе упал не менее трехсот раз. Разумеется, при таких условиях дороги не обошлось без несчастных случаев; так, например, в нашем эшелоне во время таких падений двое солдат были ранены штыком и один из них, кажется, тут же на дороге и умер. Помимо этой гололедицы немалым препятствием на пути служила и крутизна подъемов. Хотя тропинка и старалась, по-видимому, избегать крутых скатов, но иногда шла вверх или вниз чуть ли не под углом сорок пять градусов. В таких случаях идти было нельзя, и мы обыкновенно гуськом один за другим скатывались на спине и на боку, стараясь только приноровиться, чтобы не слететь куда-нибудь в пропасть. В общем виде картина движения войск представляла собой бесконечную нить людей и лошадей, двигающихся по тропе гуськом один за другим. После этого можно судить, что это было за движение?.. Полк растянулся буквально на пять верст.
Засветло мы прошли не более трех верст от Крестца; тут уже нас застигла ночь, в начале которой светила луна; но затем скоро и она спряталась, и отряд двигался в совершенную темень, рискуя или поломать ноги, или свалиться в пропасть. Между тем мы шли и шли, мечтая о конце этого перехода как о чем-то безнадежном.
Прошли дальше еще версты три; видим огоньки. Приближаемся; оказывается, это костры, разведенные солдатами, отставшими от первого эшелона. Оглянувши рощу, освещенную этими кострами, решили сделать небольшой привал.
По мере сбора полка на бивуак и у нас явились костры; действительно, греться надо было, потому что мороз доходил до двадцати градусов, тут же у всякого явилось желание подкрепить свой пустой желудок; но увы! Оказалось, что во всем полку нет сухарей.
Мой осел, приобретенный в Травне, где-то отстал позади, и я лишился последнего своего утешения в походе – это чаю. Но тут, правда, один солдат вывел меня из беды: у него оказалось в торбе щепотка чаю и кусок сахару. С необыкновенной быстротой добыл он из снегу воды, вскипятил ее в солдатском котелке и приготовил чай. Что это был за чай?.. Вонючий и с сальными поплавками… но с каким удовольствием мы прихлебывали его после такого утомительного перехода!.. Тут не могло быть брезгливости. После этого чая, выпитого с сухарями, предложенными солдатами, мы решили заснуть. Для этого нужно было поудобнее примоститься к костру; но несмотря на то что костер горел прекрасно, мороз давал себя чувствовать и безапелляционно прохватывал через мой дрянной полушубок. Тем не менее, несмотря на все неудобства и на мороз, надвинув башлык на голову, я полуприлег и заснул. Впрочем, это был не сон, а мученье, потому что через каждые четверть часа от холода, проникавшего то в ноги, то в спину, просыпался. Так проведена была ночь…»