Столыпин
Шрифт:
– Может, здесь причалим да заночуем?..
– Дальше! К Одессе!
– Да ведь потонем, Дмитрий Борисович.
И славно, что потонем! Будет что вспоминать.
– Кому будет вспоминать-то, Дмитрий Борисович? Опомнитесь, родимый…
Он опомнился только уже на траверсе Одессы, но на удивление трезво и решительно. А удивляться было чему: гость дорогой валялся нераздетым на диване и знай охал:
– Охохо!..
Нейдгардт тряс его за плечи, но слышал все то же:
– Ох… Непривычен к такому…
– Вижу, вижу, – раздумывал градоначальник,
Нейдгардт сошел в дожидавшуюся у причала карету и умчался в верховой город, а Петр остался с лекарями-капитанами – на целые сутки, считай. Ибо только на завтрашнее утро был расписан обратный рейс. Но, видимо, градоначальник дал капитанам строжайшее предписание: пассажир-ночлежник за эти сутки был приведен в надлежащий вид и даже выкупан в море, под охраной широкой рыбацкой сети. Уже в благостной вечерней темноте пассажира подняли на борт.
Прямо кудесники эти одесские капитаны! Мало того, что все на пароходе было прибрано и вычищено до блеска, мало, что пассажир был чист и светел, как восходящее солнышко, так и за цветами сгоняли на берег, к базару. А может, и к своим знакомым. Во всяком случае, когда Ольга в прогревшихся утренних лучах ступила с трапа на борт… ее встречал Петр с букетом весенних, росистых роз. Брат-пройдоха ни о чем не предупреждал, сейчас он далеко позади прощался с провожающей свитой, а Петр до времени затаился в затененном межпалубном проходе. Так что вполне уместный был вскрик:
– Петр… вы?..
– Я, Ольга… именно я!
– Вот именно, сестрица. Похищение! – Ухмыляющийся братец вспрыгнул на борт в самую последнюю минуту, когда пароход уже отчаливал от пирса. Вслед ему из свиты градоначальника бросали цветы. – Видите, как нас провожают? Петр Аркадьевич, что же вы стоите?..
Петр бросился собирать цветы и целой охапкой, в придачу к своим, совать их в руки смущенной Ольге. Братец только смеялся:
– Ведь не бросишься же ты, Оля, за борт?
Она наконец оценила розыгрыш и уже отходчиво согласилась:
– Не брошусь. Какие вы, право…
Это в равной степени относилось и к Петру. Но он уже был не вчерашний – сегодняшний. Спокойно и деловито обернулся к Нейдгардту:
– Ваши славные капитаны подготовили для Ольги Борисовны славную каюту. Позвольте?.. – предложил он ей руку, другой освобождая немного от цветов: немыслимо было идти с такой охапкой.
Когда же дошли до дверей, предусмотрительно распахнутых шустро взбежавшей горничной, он передал ей цветы, а Ольге просительно заглянул в глаза:
– Когда вы переоденетесь…
– Да, да, – поняла она невысказанную просьбу. – Только приведу себя в порядок.
Она, конечно, не слышала, с чего это прыснул, отходя, Петр. Но он-то вспомнил, как об этот «порядок» заплетался язык ее братца.
Надо отдать должное: недолго оставалась Ольга в каюте. Вышла даже с извинением:
– Грешно в такое утро сидеть в темноте… Солнце с противоположной стороны, у меня совсем смуро.
– Смуро и у меня, Оля…
Поняла ли, нет ли она, что речь идет о смурости души, но поспешила за ним на верхнюю палубу.
Горничная следом принесла плед. Петр раскинул его на солнечной стороне парохода – на уютном таком диванчике, прислоненном к корпусу кормы. Солнце то попадало сюда, то при качке скрывалось за углом кормы. Было уже без утренней прохлады, но без дневной жары. Пароход недалеко отходил от берегов. Слева покачивались на волнах зеленые, невыгоревшие угорья, справа открывалась не погашенная жаром синь моря. Качка небольшая, волна мягкая. Пароход шлепал да шлепал плицами, идя не быстрее то и дело мелькавших парусников; да, пожалуй, и тише, потому что лихие паруса, и рыбацкие, и торговые, и прогулочные, пролетали неслышными альбатросами; им бы следовало держаться в открытом море, а они с чего-то снижались к шумному пароходу. Видать, тоже любопытство: что там такое пыхтит? Не так и давно на Черном море появились эти шумные, дымящие утюги, которые гладили, гладили морскую воду, но разгладить все равно не могли.
– Счастливые… – по-своему поняла Ольга устремленный ввысь взгляд Петра.
Он приспустил окрылья вздернутых ресниц, как и альбатрос опускал крыло, когда снижался. Морским странникам незачем было, даже при самом ярком солнце, складываться в прищур, но и ему ни к чему затенять свет; глаза все равно ничего не скрывали.
– Знаете, Оля… Знаете, я наберусь все-таки смелости высказать то, что сказать необходимо. – Он остановился, но всего лишь на секунду, чтоб она не перебила. – Раньше меня сдерживала жалость к брату… да и к вам, Оля… сейчас попробую без жалости. Ведь вы не такая уж слабая?..
Она согласно вскинула голову.
– Что ушло, того не вернешь. Не из жалости говорю я: нам все равно жить вместе. Да, да, Оля! Не считайте… пока… это официальным предложением руки и сердца, хотя бы так, предварительно. – Он смотрел на нее теперь мужским, строгим взглядом. – Ничего не отвечайте, пока я не переговорю с вашими родителями. Братец ваш, кажется, уже нас поженил! Оля, если сказать, что я люблю вас тихо и безответно, – значит ничего не сказать. Кто-то же писал нашу судьбу на небесах? В наших ли силах ее переписывать?..
Пароход смешно хлопал плицами, всхлипывая при каждом взмахе. Петр задумался, заслушался и не сразу понял: да всхлипывают-то тут, совсем рядом. Ольга едва ли отдавала себе отчет, что тихо, как-то по-братски, прислоняется отнюдь не к родственному плечу, чего делать вроде как неприлично.
Все васильки, васильки,
Много мелькало их… в море…
Ну какие же в море васильки?! Ольга не останавливала.
Где-то… на синей волне…
Мы собирали для Оли…