Стоящая в дверях
Шрифт:
Мне даже показалось, что разговор пошел ему на пользу, глазки засветились, щечки порозовели, исчезнувшая было шустрость появилась вновь, и Серафим заговорил поживее, помахивая кружечкой с недопитым клюквенным морсом.
– Разложилась не партия, а в первую очередь ее верхушка. Многие годы, пользуясь благами, которые партия для этой верхушки предлагала, верхушка развила в себе охотничьи инстинкты в выгрызла, как крыса сыр, смысл из партии. А теперь эта крыса снова захотела вами управлять, под другим наименованием.
– Но разве вы не понимаете - (мне так и хотелось сказать: старый болван! я загорячилась и вспылила почти по-настоящему), - разве вы не видите, что именно коммунисты довели страну до нищеты и разрухи? И, слава Богу, вся эта ваша компартия, в которую вы вступили в молодости, теперь навеки, как говорит пресса и остальная "масс-медиа", навеки похоронена, ушла с политической арены и никогда не воскреснет.
Нет,
– Воскреснет! В будущей истории человечества коммунизм и его идеи воскреснут еще не один раз, потому что человечество неоднократно попытается вспомнить свой библейский золотой век. Эта такая прекрасная идея, пусть и сказочная, всеобщего равенства людей. В нашей стране эксперимент не был проделан чисто. С самого начала он был погублен несовершенством людей, их жадностью, невежеством, властолюбием и корыстью. Его погубили несовершенные люди. Да и не начинали мы этот коммунизм или социализм создавать, даже не принимались строить, просто верхушка создала несколько разных этажей удобства жизни для разных партий, которые выдавались за одну. Коммунизм для Политбюро, коммунизм для партийного аппарата, а все остальные строили и строили этот коммунизм, который должен был наступить для их детей. Нас, всю страну, подвели капитаны, которым мы верили, а чтобы держаться на капитанском мостике, они кораблю во время маневров позволили биться о скалы сколько угодно. А сами кричали, что без них, без их пригляда, корабль потонет. И вот теперь вместе с кораблем гибнут тысячи и тысячи людей, которые могли бы и спастись, и закончить жизнь спокойно, если бы эти маневры были более разумными. Опять все разрушили и только обещаем что-то построить.
Ну как я могла относиться к этой пропагандистской чуши?! У старика совершенно замороченное сознание. Другому бы коммуняке я все доказала, но здесь-то старый, весь в прошлых ошибках человек. Продукт, как говорят у нас в газете, эпохи. Я только сказала:
– Ну почему вы так плохо относитесь к демократам? Разве все интеллигентные люди не должны быть демократами?
И тут раздался звонок телефона.
Да и не было никогда у меня привычки подслушивать чужие разговоры! Кому это нужно, я по природе своей нелюбопытна, мне бы только на себя времени хватило. Серафим взял трубку, - благо телефон стоял рядом, через открытые двери я услышала, как звякнуло на параллельном аппарате, - и тут же, еще не успел Серафим пару раз повторить, называя своего телефонного абонента по имени-отчеству: "Да, я, Борис Иорданович... Слушаю, Борис Иорданович..." как уже побелел, глазки у него если не зашлись к височкам, так в прострации заморгали. А самое главное - из трубки, прижатой к уху Серафима, раздался такой визг, такая истерическая, захлебывающаяся визготня, что утерпеть и не снять в коридоре параллельную трубку мог только святой.
Нет, если бы мне все это просто рассказали, если бы я не слышала этого поросячьего визга сама, во все происходящее я бы не поверила. Я расчудесным образом знала этого самого Бориса Иордановича. Очень интеллигентный, с орлиным взором, пожилой, лет под семьдесят мужчина, который и к нам в газету заходил, чтобы печатать свои статьи, да и по телевизору я его видела неоднократно. Я в свое время так его уважала: когда еще в разгаре первой избирательной кампании все лезли к власти, он отказался от участия в выборах, потому что, дескать, на все времени у него не хватит. Он так и сказал тогда: "У меня все время отнимает журнал, которым я руковожу".
Нет, я Серафима тоже не оправдываю, они с этим Иордановнчем вроде даже немножко приятельствовали, по крайней мере, я припоминаю, перезванивались, а когда в самом начале перестройки Иордановича назначили начальником над этим самым журналом, Серафим его по телефону поздравлял. А тут истекшим летом, когда все самые передовые люди стали быстро отваливать из бывшей правящей партии, Серафим написал какую-то статью про ренегатов. Вроде бы он там не указал ни одной фамилии, потому что опять же по телефону интересующимся объяснял, что никого конкретно не имел в виду, а писал о типическом явлении в даже, дескать, не об этой загнившей верхушке партии писал, а о моральной стороне вопроса. Мол, тикают-то в первую очередь самые любимцы этой партии.
Так вот, когда наш замечательный Президент очень по-боевому эту самую партию запретил, Иорданович, который ничего на свой счет в свое время принять не захотел, тут же и прозвонил Серафиму с елейным и нежным вопросиком: "Мне, дескать, сегодня в редакции показали статейку с вашими рассуждениями, а не скажете ли вы, милый Серафим Петрович, кого именно вы имели в ней в виду?"
Начало разговора я еще застала прямым текстом, вернее, ответы Серафима, а уж потом кое о чем я догадалась или Серафим мне по моей просьбе дорассказал. Он, Серафим, когда только услышал голос Иордановича, сразу понял, что идет месть, и сразу же сам агрессивненько так подобрался. Иорданович-то начал, кого вы, мол, имели в виду, а потом и завизжал: "Я, значит, любимец партии!.." Струсил, голубчик!
Нет, это надо было слышать! Разве такие слова, как "говно" сравнительно недавно, уже во время перестройки, я впервые увидела его напечатанным и узнала его написание, обычно раньше, очень, правда, редко, если пишущие люди его и употребляли, то в некотором камуфляже, как "г...", так вот, разве это слово что-нибудь объясняет? Разве такие развеселые фразы, которые один старик по телефону 6pocает другому, как "умрешь в говне", чтонибудь объясняют? Чего здесь больше - ненависти; тайной, получившей возможность истечь злобы; безнаказанности пророчества? "Мы тебя размажем по стене". "Мы тебе теперь и продохнуть не дадим". Кстати, очень интересно, спрашиваю, как лицо сочувствующее, кто это такие "мы"? Не мои любимые демократы? Так вот, разве эти фразочки что-нибудь объясняют? Я очень пожалела, что не сообразила записать на магнитофон весь этот старческий бред. Иначе кто поверит, что семидесятилетний джентльмен мог сказать такое! А если бы эту пленочку прокрутить по какому-нибудь русскому или зарубежному радио, вот была бы потеха, вот бы концерт самодеятельности для населения? Но, к сожалению, все это слушала я одна, и должна сказать - немножко оторопела. Я ведь баба дошлая, если меня в транспорте, трамвае или в автобусе обидят, я ведь и сама сдачи дам, не поздоровится. А здесь, в этом разговоре Серафима с Иордановичем, такой был со стороны этого Иордановича напор, что, наверное, и я на месте Серафима растерялась бы. Такая была ненависть - значит, долго Иорданович в себе ее копил... Когда все еще было в каком-то равновесии, предпочитал помалкивать, таиться, про себя, храбрец и искатель истины, злобствовать... Значит, сначала лучше себя в статье не узнавать, а когда обстоятельства продвинулись, любимцем партии быть, значит, интеллигентик, не хочешь, замечталось быть страдальцем и страстотерпцем?
О, как хотелось мне прямо, по-рабочему, в эту же телефонную трубочку несколько слов Борису Иордановичу сунуть. В его случае, как я поняла, главное - это быть понаглее и позабористее. Он ведь тоже не очень переживал, справедливы его слова или несправедливы. Главное - обидно. А значит, надо было поступить так же, как и он, - сунуть. А у меня, хотя я и не какаянибудь писательница, а лексикон похлеще, еще с ПТУ кое-что сохранилось. Ах, гад! Ах, старый импотент!.. Но вот что мне показалось в этом разговоре достойным описания. Лично я, если бы этот Иорданович со мною по телефону начал такое, я бы послала его и бросила трубку. А вот Серафим, когда Иорданович, перебив его, принялся говорить всякие неприличные слова, достойные не интеллигенции, а шпаны из подворотни, только слушал. Через параллельную трубку я только слышала, как он тяжело дышал, но сам он будто наслаждался этими словами, будто впитывал их в себя, вбирал, наполнялся этой гадостью. Это что было - казнь себе или, наоборот, давая своему бывшему другу забежать в это самое г о в н о, он еще дальше заманивал его, давая возможность в этом самом добре и потоптаться? Один говорил и слышал, что его слушают, а другой только дышал и слушал. И первый иссяк и истек в своем говорении и, иссякнув и разбившись об это молчание, наконец бросил трубку. И тогда я услышала, как Серафим тоже аккуратно и бережно, как вообще делал он все, положил трубку на рычаг. И тогда я снова пошла к нему в комнату, посмотреть. Но к этому времени глазки у него уже закатились, и он не просто тяжело дышал, а хрипел, как лошадь на дороге...
* * *
Этот день, в котором произошло столько разного, и не мог закончиться для Людмилы Ивановны ничем хорошим. Снова пришлось вызывать "неотложку" для Серафима. Хрипел он страшно, и пока врачи же приехали, Людмила Ивановна газетой, как веером, подгребала к нему воздух или капала в кружку собственную, то есть принадлежащую лично ей, валерианку и самое верное лекарство от сердца - капли Вотчала. Но, несмотря на ее домашнюю терапию, приехавшая против обыкновения довольно быстро "неотложка" забрала Серафима Петровича в больницу. После того Людмила Ивановна порывалась найти телефон Бориса Иордановича и высказать ему все, что она, как подлинная демократка, думала о нем, лже-демократе. Но телефона в записной книжке Серафима Петровича не отыскалось, и она накормила остатками вчерашнего супа пса Чарли и гречневой кашей с молоком - дочь Маринку. Когда все в квартире угомонились, Людмила Ивановна легла в свою постель, накрыла голову подушкой и тут сделала то, о чем мечтала еще с утра, с собрания, нет, с того часа, когда Казбек ей объявил, что он уходит от нее к сыну Султанчику и его маме, - Людмила Ивановна всласть и во все горло завыла.