Стоять до последнего
Шрифт:
– Понимаем, Николай Гаврилович…
– И пальцы особенно не растопыривайте, чтобы не упустить.
– Не упустим. У нас такой номер не пройдет.
Позавчера на фронте два человека пытались перебежать к гитлеровцам. Одного перебежчика схватили, а другой был убит в перестрелке. Схваченный был в красноармейской форме. Он пытался выкинуть в кусты планшет с документами. Планшет, оказалось, принадлежал лейтенанту Лагудикову, которого нашли спящим в командирской землянке, накрытым шинелью. Когда подняли шинель, то обнаружили, что офицер убит.
У обоих – убитого и задержанного – перебежчиков
На следствии удалось выяснить, что тот, убитый в перестрелке, был рядовым Гурко, имел две судимости за уголовные преступления и в первые же дни войны стал изменником, перешел к немцам. Там его завербовали, скрытно переправили через линию фронта с заданием действовать в тылу и склонять к измене других бойцов. Именно он и нанес смертельные ножевые раны спящему лейтенанту.
Вместе с тем вызывали подозрение показания оставшегося в живых перебежчика, который по найденным у него документам числился рядовым саперного батальона Бронеславом Ковалевским. Отдельный саперный батальон в эти дни перебросили из-под Пскова на строительство Лужского укрепрубежа. Характеристику из штаба батальона на Ковалевского дали неплохую: трудолюбив, исполнителен, дисциплинирован, немного склонен к замкнутости, в хороших отношениях с другими бойцами.
Такая превосходная аттестация невольно вызывала удивление: как же мог примерный боец клюнуть на пустую приманку дешевого вербовщика? Что побудило его переходить к врагу? Во всем этом еще предстояло основательно разобраться. Бронеслава Ковалевского срочно вывезли в Ленинград, где будет продолжено расследование.
Сотрудники Лужского особого отдела взяли под наблюдение отдельных бойцов саперного батальона, тех, которые так или иначе сталкивались или дружили с перебежчиками. Чекистам стало известно, что все они были недавно призваны на службу, в последние дни чем-то взволнованы, при каждом удобном случае – на перекуре, во время обеденного перерыва, вечером перед отбоем – уединяются, шепчутся. Не они ли помогали тем перейти к немцам, не они ли снабжали их листовками? Однако любое предположение еще не доказательство. Бойцы числятся на хорошем счету у командира и политработника, их имена называют рядом с самыми лучшими саперами.
– Те двое были не одни, товарищ подполковник, – убежденно говорил Степняк, когда они обсуждали работу оперативного отдела. – Здесь остались у них корни…
– Выкладывай свою идею.
– Она проста. Я знакомился с материалами предварительного следствия и обратил внимание на одну деталь. У Гурко и Ковалевского находились немецкие листовки. Новенькие, чистенькие, не помятые. Словно вчера из типографии. А на допросе Ковалевский показал, что подобрал листовки в поле еще двадцать седьмого июня. Выходит, более десяти дней таскал, – комиссар сделал паузу. – Думаю проверить его бывших дружков.
Телеверов задумался:
– Дело предлагаешь.
– Стараемся, товарищ подполковник.
Степняк вынул помятую пачку «Беломора», не спеша закурил, но, вспомнив, что Телеверов бросил курить, тут же погасил дымящуюся папиросу.
– Извините…
Где-то вдали раздавались глухие взрывы. По дороге, огибающей лес, тянулись груженые подводы, арбы, шли беженцы! Николай Гаврилович снова повторил:
– Только брать не спешите. Держите под наблюдением, чтобы не спугнуть. Будьте осторожны. – Телеверов задержался, перед тем как садиться в машину, у открытой шофером дверцы. – У меня просьба, чуть было не забыл. Жена поручила, а вот я сам не смог, срочно в штаб фронта вызывают.
– Слушаю, Николай Гаврилович.
– Не в службу, а в дружбу. Под Лугой на оборонных работах университетский студенческий отряд.
– Есть такой, кажется, западнее шоссе противотанковый ров сооружают, – сказал Степняк. – Одни девчата в основном, но вкалывают – мужики позавидуют.
– Племянница моя там, студентка первого курса… Ларисой зовут. Лариса Попугаева, брата двоюродного дочь. – Николай Гаврилович вынул из кошелька две красненькие тридцатирублевки. – Пошли кого-нибудь, чтобы передали. Отправилась, понимаешь, в одном легком платьице, как на загородную прогулку. Передай, пожалуйста, пусть купит необходимое.
– А может, ей красноармейскую форму подбросить? – предложил Степняк. – Склады из фронтовой полосы к нам перевозят, а в случае чего палить придется… Все же в брюках и гимнастерке сподручнее лопатой орудовать.
– Подбрось, если не затруднит, – согласился Телеверов и еще раз пожал руку Степняка.
Машина тронулась. Шофер, обернувшись к Николаю Гавриловичу, задал привычный вопрос:
– Куда, товарищ подполковник?
– Домой.
Шофер знал, что слово «домой» обозначает не ленинградскую квартиру, где жил Телеверов, а штаб фронта, особый отдел. Он повел видавшую виды «эмку» в обход центральных улиц, запруженных потоком людей, и переулками выбрался на окраину Луги. И здесь повернул на проселочную дорогу, потому что по Ленинградскому шоссе нескончаемым потоком шли беженцы.
– Притормози, Михеич, – попросил Телеверов.
Шофер буркнул что-то под нос и нажал на тормоз. Он знал, что подполковник сейчас набьет «эмку» до отказа беженцами и мотор будет перегреваться, с натугой тащить перегруженную машину. И потому, не возражая открыто, лишь нечленораздельно бурчал.
– Людей надо жалеть, а не железо, Михеич, – и подполковник показал на уныло бредущих высокого старика с увесистым спортивным рюкзаком за плечами и старуху с плетеной корзиной в руках, потом на грузную пожилую крестьянку с узлами и на уставшую молодую женщину с двумя детьми: девочка лет десяти с рыжими косичками почти волочила по земле набитую хозяйственную сумку, и пятилетний малыш держался за материнскую юбку, прижимая другой ручонкой к груди плюшевого мишку с оторванной лапой.
– Помоги им, Михеич. Сам я пересяду на переднее место.
Шофер открыл дверцы и помог беженцам втиснуться в машину.
– И нас возьми!
– Подвези, командир, хоть чуть-чуть! Машину окружили, в глазах мольба, отчаяние… Всех бы взял Телеверов, но машина не резиновая.
– Поехали, – буркнул Телеверов, посадив на колени девочку.
Она была легкая и хрупкая, как тростинка, а в синих, словно нарисованных, продолговатых глазах таились недетская печаль, усталость и озабоченность взрослого человека, битого жизнью, и какая-то упрямая решительность.