Страх
Шрифт:
То, что женщина непостоянна, читал я, я признаю наравне со всеми другими, это так; но то, что непостоянство — плохая вещь, я отрицаю вопреки всем. Вода течет, небо струится, луна растет и потом гаснет, лик земли меняется постоянно. Те, кто умней, разнообразны в своих делах, лишь серая косность неизменна. Женщина сложней мужчины, зачем требовать от нее то, что пристало скотам, камням, недрам? Золото, если лежит без движения, темнеет. Вода портится. Воздух гниёт. Почему же то, что хорошо для других вещей, плохо для женщин? Потому что они обманывают мужчин. Ах, вот где беда! Вы могли бы звать это удовольствием, тем, что ввергает вас в самую нежную игру, тем, что, наконец, шевелит и оживляет вас. Но вы зовете это изменой. О, я бы хотел, чтобы ваша супруга никогда не менялась, как ее сорочка, — тогда б вы узнали, чем пахнет верность.Не правда ли? Измена более опрятная вещь. И женщина в ней совершенней, чем небо, земля, луна и всякая вещь под луной. Ибо путем опыта посвященные хорошо знакомы со звездами, звездочеты умеют предсказать ход светил. Но я бы поглядел на ученого мужа, столь искусного, чтобы решить наперед, когда простейшая из женщин вдруг вздумает изменить. Не удивительно: философия учит нас, что все легкое тянется вверх, а тяжелое — вниз. Но женщины легкого поведения быстрей падают перед нами, противореча законам натуры. Потому женщин нельзя знать. Неизвестного в них всегда больше, чем ждешь. Каждая женщина — наука. И тот, кто корпит над ней всю свою жизнь, в итоге знает ее не лучше, чем вначале…
Если читатель решил, что я брежу, то пока еще нет. Просто Джон Донн очень хорош ко сну — даже в моем собственном переводе. Давно была полночь. Дрёма навертывалась мне на глаза, но это была необычная дрёма; это была какая-то тяжкая сонная
Что же, занятно было увидеть, как она станет таять, когда сквозь нее я включу телевизор. Левая рука, правда, висела. Мало того: ее словно тянуло изнутри, как магнитом, чем-то похожим на сладострастный зуд, и тянуло именно в сторону мары.Но правая была в порядке. Я щелкнул «дистанционкой». Глупый черный ящик заорал что-то бравурное — кажется, тут-то и стало ясно, что демократы победили. Впрочем, не поручусь. Я явно бодрился. Я и сейчас бодрюсь. Есть вещи, над которыми можно смеяться, можно кричать, можно падать в обморок, но к которым привыкнуть нельзя. И когда она просто повернулась и ушла в дверь, я был весь в поту и еще с час не мог себя заставить ходить по квартире. Свой ночной горшок я опрокинул на пол. Счастье еще, что я все же опомнился и вытер лужу ко времени, когда в замке забренчал ключ и появилась тетя Лиза. Опускаю коллекцию междометий, которой она наградила меня.
Мне понадобилась неделя, чтобы встать на ноги — в пределах квартиры, конечно. Я не сомневался ничуть, что тайный смысл моей раны был в возвращении меня на путь истинный. Время остановилось с Настей, как я и говорил ей тогда, а теперь его снова завели. Я не был удивлен, хотя догадывался, в чем сила такой прививки: я слишком хорошо знал свою судьбу. И мне было даже любопытно выяснить, как же именно она думает осуществить свои планы. Киев теперь был пуст, я был, правда, свободен, но слаб, ей, казалось бы, не на что было опереться. Мои дела по службе шли в гору, я получил новый заказ, хотя и взял покамест больничный; большая моя статья «Рок у Газданова» появилась в печати, к тому же с падением старой власти в эмиграции (к примеру) терялся смысл. Словом, ей нужно было выждать, найти что-то новое, иное, это было ясно. Я тоже решил не спешить. Приготовился, сколько мог, к очередным — мертвым — визитам мертвых дам, не забыл и про живых, стал даже настойчив, и это, кстати, не прошло мне даром. Тетя Лиза прислала Кристину (давно со всех сторон опробованную мной), моя азиаточка нашлась через день в полной целости и сохранности, забежала разок, наболтала с три короба вздору (те же танки и баррикады), утешила раненого как могла и обещалась еще, хоть мне и пришлось после этого пить горстями тетрациклин и притворяться дураком с Кристиной, меж тем как у ней все не находилось потом на меня времени. Но я не был ничуть в обиде на нее. К чему? Велика Москва и много в ней людей. Это давно известно. Женщины к тому же непостоянны, как нас учит философ. В конце концов и Кристина ведь была совсем ничего, если только не лениться надевать всякий раз презерватив, которыми я теперь запасся загодя и уже ничуть не боялся последствий. Порой нам с ней бывало славно, тетрациклин подействовал, и мы долго ладили с ней.
ХХIХ
Зато по моем выздоровлении (я имею в виду плечо), я все же провел небольшое дознание — просто из любопытства, — желая понять, как же все-таки могла приключиться со мной такая глупость. Я упал в совершенно пустом мирном проулке, километрах в пяти от тех мест, где, кстати сказать, как теперь известно, не так уж много тогда и стреляли, а штурм был вообще отменен. Туда, захоти я и впрямь лезть под пули, мне бы пришлось добираться троллейбусом — возможно, тем самым, который сожгли в ту ночь. Все это было похоже на чертовщину, и я искренне недоумевал, пока однажды вечером не приметил в небе быстрые стёжки трассирующих пуль: в богоспасаемом городе, как видно, и посейчас кто-то еще стрелял, просто, может быть, в воздух, производя эффект падучей звезды навыворот; но эта самопальная астрономия, конечно, могла при случае стоить жизни кому-нибудь или — как мне — наделать хлопот.
Нет, греки со своей эйсангелией (смотри выше) были бесспорно правы. Любопытным, вероятно, будет интересно узнать, что за все это время — со дня ранения и до конца болезни, то есть почти уже с месяц — я ни разу не звонил Насте и даже не думал о ней. Верно, таков был вообще мой стиль.
Жизнь моя вновь стала замкнутой и пустой. Прогулки по улицам, как и поездки в транспорте, нравились мне все меньше, ибо после ночи в бреду и утреннего кошмара я стал все чаще видеть в толпе людей с явными признаками зелени на лицах; мало того, остальные, то есть живые и обыкновенные, теперь казались мне слегка подкрашенными в бледный коричневый цвет: гуашевая разведенная охра вдоль скул и ушей. Впрочем, опять-таки, эндуастос давал себя знать. Боковым зрением подозрительный отсвет был лучше виден, чем напрямик, в лоб. Особенно приглядываться я не всегда решался, а потому прибывал зачастую в сомнении, которое, признаюсь, мне давно надоело. Приходилось возвращаться, хотел я того или нет, в мой дом. От Настиных уборок давно не осталось и следа. Тем более враждебным казалось мне полное хлама пространство, с которым опять, в который уже раз, я вступил в безуспешный бой. Но теперь, однако, я стал действовать наконец-то решительно. Мысль о том, что тысячу мелочей я никак не могу привести в порядок (цель — снобизм систематора с отдушкой картезианства), породила вдруг во мне идею, что в таком случае я могу зато попросту уничтожить все эти вещи (оправдание: наиболее древний и не всегда варварский способ уборки). Я решил не щадить ничего. Нищие уже наводнили Москву, хотя, кажется, кордоны в аэропортах и на вокзалах я своими глазами не видел. Поэтому затруднений с одеждой — той, что остается от мертвых, — не было никаких. Я просто сворачивал ее без разбору в тюки и под покровом тьмы крался к ближайшему мусорному баку. Кошки шарахались из-под моих ног. Но, сколько я мог судить, к утру от моих приношений не оставалось и следа. Еще бы! Я помню, к примеру, как снес вниз отцовское, почти еще модное кожаное пальто. Его можно было продать. Но я был верен себе. Пакет с маминой (в последний раз примененной на похоронах, кажется, Настей и, кажется даже, не без некоторого жутковатого успеха) был мной набит до краев — туда же пошли ее зубочистки, зубные щетки, банные принадлежности, в том числе и кусок пемзы, еще хранивший, конечно, частички ее кожи, но об этом я не хотел думать, ее карманные зеркальца и расчески, — этот пакет я честно заклеил скотчем и спустил в мусоропровод, равно как и то постельное белье, на котором она умерла. Шкафы опустели, ящики комода, теперь небывало легкие, потрескивали, как гнилые орехи, в один из них я сложил все документы, которые нашел — Боже мой! я никогда бы не поверил, что у нас в доме может быть такое обилие грамот, дипломов, удостоверений, свидетельств и всей, подобной им, канцелярии, в которой два одинаковых сиреневых корешка — справки о смерти — ставили двоеточие в начале моей новой жизни. Эту новую жизнь я принимал с трудом. Не стану лгать, свидетельство о браке и два невероятно старых, изломанных
— Могу я вам чем-нибудь помочь?
Я постарался при этом словно бы зевнуть на третьей гласной (так я представлял себе в ту пору их фонетику; сейчас мне кажется, что нужно не зевать, а петь).
Было отлично видно, что ни я, ни кто бы то ни было другой помочь тут никак не мог, симпатяга-американец прекрасно сам нажимал на приапический спуск своей фотокамеры. Тем не менее он тотчас улыбнулся, поднял приветно взгляд и сказал «да» по-русски.
— Я хотел бы выпить кофе, — пояснил он без тени акцента, — но не знаю, где тут бистро или что-нибудь такое.
Он так и сказал «бистро».
— Отлично, — кивнул я, продолжая использовать язык Вашингтона и Готорна. — Вы не откажетесь выпить со мной?
— Мне будет очень приятно.
Поскольку он тоже был тверд в своем русском, со стороны мы представляли, должно быть, занятную пару. Он снял — еще раз — алтарь и вновь улыбнулся мне.
— Вы, верно, эмигрант? — спросил я, смиряясь наконец с родной речью: уступка вежливости. Так в детстве я не говорил по-украински.
— И да, и нет, — сказал он, причем улыбнулся еще шире, чем прежде, хоть я был убежден, что это невозможно. — Я, правда, русский, но родился в Нью-Йорке. И в России всего только во второй раз.
— Что ж, мы соотечественники, — сказал я. — Причем настолько, насколько это вообще возможно. Я тоже родился в Нью-Йорке, с той лишь разницей, что после этого никогда не бывал в США.
Я никогда не видел, чтобы человек так удивлялся. Он буквально остолбенел и вытаращил на меня глаза.
— Выходит, вы американский гражданин? — спросил он.
— Не знаю, право. Мне как-то не приходило в голову уточнять этот вопрос.
— Не уточняли? Это зря. Если хотите, я помогу вам.
Вышло, что теперь он повторил чуть не дословно то, с чего начал я, но по-русски это получилось отнюдь не формально. Он тотчас представился. Моего нового знакомца звали Степан Богданович М. и он был атташе американского посольства по делам культуры в России. К счастью — один миг я ждал худшего — моя фамилия была ему неизвестна. А впрочем — как знать? Ведь это снова был ход судьбы, ее перст. Я тотчас это понял и усмехнулся своему глупому страху. Покойный отец в этих играх уже давно потерял свою роль.