Страх
Шрифт:
– Беги за повивальной бабкой, – сказал он. – Пусть спешит в дом Генуэзца. Держи… – и он сунул мальчишке мелкую монету.
Он не был злым человеком, этот взмокший толстый стражник.
Просто сегодня оказалось слишком жарко…
11
Поутру просыпается роза моя,
На ветру распускается роза моя.
О жестокое небо! Едва распустилась –
Как уже осыпается роза моя.
…Пусти меня, Лю Чин, пусти в свой
Ты жив, странник? Да, ты жив… Ты помнишь меня, странник? Вряд ли – хотя я помню тебя и я сохранил твою записку. Ты не помнишь меня, ты блуждаешь по дорогам галлюцинаций, и я могу говорить, не ожидая ответа…
У меня родился сын, дервиш, маленький красный комочек с серыми глазами – а я еще не видел его, и, возможно, никогда не увижу. Меня ждет жена, меня ждет сын, а за дверью ждет стража, и в канцелярии ждет раздраженный кади… Представь себе, мой молчаливый собеседник, вот я вошел в зал, вот я склонился перед судьей, вот я говорю… Что я скажу?
– Да, о мудрейший, я был в горах, и в развалинах заброшенного храма язычников мне приснился некий словоохотливый демон…
Что скажет мне кади? Кади, верящий в сверхъестественное лишь после работы? Он крикнет:
– Стража!…
Тогда я начну не так.
– О мудрейший, я рекомендую вам незамедлительно казнить безобидного пожилого священника фра Лоренцо, ибо в нем кроется причина…
Что ответит кади? Он крикнет:
– Стража!!…
Тогда я начну не так.
– О мудрейший, пошлите со мной наряд стражи для ареста доминиканского монаха, подозреваемого в происходящем…
Что ответит кади? Ну, допустим… А что отвечу я, когда под проклятым взглядом Лоренцо, живущего на этой земле неположенные сроки, посланные воины перебьют друг друга, потому что увидят нечто, делающее их незрячими – увидят страх, и каждый – свой!… И в Городе пойдет слух о святом монахе чужой веры.
Нет, я не отправлюсь в канцелярию. И домой тоже. И не пойду убивать доминиканца, потому что боюсь, многого боюсь, и его самого боюсь – и он выпьет мой страх вместе с жизнью, а жизнь у меня одна, и даже будь их восемь или девять, я бы все равно не рискнул…
Прости меня, тихая моя жена, и ты прости, новорожденный мой сын, – я глуп, слаб и ничтожен, и страх стоит передо мной, и глядит пустыми расширенными зрачками… Прав был шейх. Стократно прав.
Зачем ты тянешь ко мне непослушную руку, дервиш? Что за клочок бумаги зажат между твоими распухшими пальцами? И лицо твое течет, плавится в пряном дыму курильни – странное лицо, знакомое лицо…
Ну хорошо, хорошо, я возьму, я уже взял, я уже читаю…
«Человек при своем рождении нежен и слаб, а по смерти – крепок и тверд. Твердое и крепкое – это то, что погибает, а слабое и нежное – это то, что начинает жить. Поэтому место сильного внизу, а слабого – наверху».
Ты вновь советуешь, дервиш, и туманны твои советы, и видится мне в них ужас, неизмеримо больший, чем мрак во взгляде прелата. Я спрячу твою бумагу – завтра я пойду к шейху, и да поможет мне человек, отказавшийся от страстей, может быть, даже отказавшийся от страха! Я пойду к шейху, и не приведи Господь мне снова вернуться к написанному тобой, к твоим словам, и вдуматься до конца в их смысл!
До чьего конца, дервиш?…
12
В караван-сарае Бахри шейха не оказалось. Трое учеников медленно двигались по залитому солнцем двору, синхронно перетекая в тягучих движениях странного, неизвестного Якобу танца – и попытка добиться от них вразумительного ответа не увенчалась успехом. Якоб постоял, глядя на плавные извивы рук и отрешенные лица танцующих, и пошел на площадь Ош-Ханак.
Площадь была пуста. Ветер гонял по глиняным трещинам колючие комки вырванного кустарника, редкие прохожие спешили домой – укрыться от полуденного зноя, и никто не обращал внимания на одинокую фигуру лекаря. Но когда неподалеку послышалось звяканье доспехов стражи, Якоб вздрогнул и поспешил уйти.
Шейх отыскался на базаре. Его клетчатое покрывало мелькнуло у оружейных рядов, как раз в том месте, где начиналась территория невольничьего рынка. Якоб рванулся вперед, расталкивая пестрый жаркий водоворот зевак и торговцев, увернулся от дышащего перегаром, словоохотливого сапожника Марцелла, и, догнав шейха, схватил его за плечо.
Проповедник обернулся. Черты Отсутствующего оставались спокойными и приветливыми, но Якоб ощутил безразличие, скрывавшееся за привычной маской. Шейх придвинулся к лекарю вплотную и пристально заглянул ему в глаза. Потом он расслабился и сцепил пальцы за спиной, сразу став похожим на дряхлого сонного грифа.
– Благодарение небу! – сказал шейх. – Ты не ночевал в храме…
– Ошибаешься, наставник безмолвных, – лекарь вновь ощутил прохладу развалин и давление каменной громады оплавленного идола. – Ночевал. Теперь мой черед заглянуть в твою душу.
Лишь сейчас понял Якоб слова Лысого Барта – далеко, на самом дне карих зрачков Отсутствующего стыли омуты живого мрака, словно неведомая бездна пыталась выйти в мир, ей недоступный.
– Да, – сказал шейх.
– Да, я писал Книгу, – кивнул шейх.
– Я писал Книгу. И Сарт дал мне то, что я просил.
Якоб молчал.
– Уже посылая тебя в горы, я знал ответ на вопрос. Тебя интересуют, что вписал я в Книгу Небытия? Ты не узнаешь этого никогда. Тебя интересует, что получил я в капище Сарта Ожидающего? Смотри…
Проповедник протянул руку и взял с ближайшего прилавка кривой нож с золотой насечкой по клинку. Затем помедлил и провел острием по предплечью. Кожа распахнулась, отворив редкие алые капли. Шейх наложил нож на разрез и провел еще раз. С большим усилием. Якобу доводилось видеть множество ран, его трудно было смутить видом крови, но в происходящем сквозило нечто, совершенно неестественное! И неестественным было равнодушное, безразличное лицо Отсутствующего – абсолютно, нечеловечески безразличное!…