Страна Изобилия
Шрифт:
Вероятно, именно то, что тогда им в Москве пришлось врать внаглую, и подстегнуло творческую мысль. Может, было что-то такое в этом сидении в кабинетах совнархоза, когда они давали обещания, которые понятия не имели, как выполнить, — было во всем этом что-то такое, что высвободило таившееся в них вдохновение. Ведь именно после той мрачной поездки они начали смекать, что им делать, какое неприкрытое отклонение от проторенного пути потребуется на то, чтобы тут разобраться. Понадобится какой-нибудь невероятный ход в игре, такой, чтобы плановики вообще не поняли, что это ход. Поначалу им самим с трудом верилось в то, что они задумали. В прежние времена они бы, конечно, и думать о таком не стали; даже сейчас они почти не говорили об этом вслух друг с дружкой. И все-таки понимали они друг друга отлично.
Кто из них первым решил задействовать Пономарева? Просто имя инженера-механика всплыло во время одной из ежевечерних посиделок за картами дома у Архипова, когда они втроем, не в силах остановиться, все обсасывали и обсасывали эту ситуацию; вот тут-то, когда он пришел им в голову, все трое за столом под висячей лампой, подумав, заулыбались, все увидели, какие тут возможности,
Домовой свое слово держал. Он работал с молчаливым рвением, ни на что не жаловался, в какую бы смену его ни посылали. Однако его не любили. Он говорил отрывисто, в телеграфном стиле, не тратил слов зря. У него была манера неотрывно смотреть в глаза человеку, с которым он разговаривал, словно по-другому он гнушался. Жил он один в общежитии. “С линейкой счетной сошелся”, — говорил Косой. Он никогда не шутил, никогда не улыбался. Ни разу не видели, чтобы он выпивал. В качестве отдыха он писал и куда- то отправлял длинные письма. Наиболее оживленным его можно было увидеть вечером накануне окончания квартала, когда в цехах номер 1 и номер 2 устраивали аврал. В такие дни, когда все, что хоть как-то тормозило линии, каким-то образом отодвигалось в сторону и котлы тряслись, перемешивая целлюлозную щепу с сероуглеродом, а в воздухе стоял густой запах гнилой капусты, а линии дрожали по всей длине от кипящей работы, — тогда дрожал и сам Пономарев, поглаживая поверхности машин кончиками пальцев.
— А он нас потом не заложит? — сказал Митренко.
— Да кто ему поверит? — сказал Косой.
— Что его слово против нашего? — сказал Архипов.
На самом деле, когда они объяснили ему, что он должен сделать, если хочет сохранить свою прописку, он вообще ничего не сказал. Только переводил глаза с одного лица на другое. Потом он начал действовать — не сразу, не спеша. По сути, дело едва не дошло до крайнего срока, черт бы его подрал. Они столько продукции, произведенной линией номер 2, переписали задним числом, чтобы подкрепить цифры за начальные кварталы — часть из второго записали в первый, еще больше из третьего во второй, а все, что было произведено на настоящий момент в четвертом, было записано на третий, — что в запасе оставалось совсем немного; с номером 2 пора было кончать. Архипов испытал такое облегчение, какого не помнил с самой войны, когда его среди ночи разбудили клаксоны аварийных машин и он смог, надев пальто и меховую шапку, пойти на осмотр устроенного Пономаревым побоища, серьезно качая головой. Надо отдать должное этому мудозвону — дело он сделал на славу, “осуществил всестороннюю подготовку”, как говорят о планах сражений. И сам вел себя во время следствия так, будто у него в жилах ледяная вода, ему и в голову не приходило, что его, по сути говоря, выставили связанным перед зданием дирекции “Солхимволокна”, если что — приходи и бери его тепленьким, стоит только сказать, что нужен виновный. Но Москве, как оказалось, виновный был не нужен. Москва нахмурилась и под конец всех кругом осчастливила. Прислали распоряжение, по которому Соловецкому химволоконному тресту полагалось срочно доставить ПНШ-180-14С завода “Уралмаш” (усовершенствованная модель). Теперь Пономарев мог ускользнуть к себе в общежитие, а Архипов, Митренко и Косой могли сесть на скорый, зная, что впереди у них — год урезанных премий, а не безграничного позора.
— Вы поглядите, что у меня тут есть, — сказал Архипов, сунув в карман толстые пальцы, словно фокусник. — Нет, вы посмотрите, мужики. Да ладно тебе, Митренко, оставь парня в покое.
Митренко, открыв дверь в коридор, изводил молодого солдатика, пытавшегося пройти.
— Ногу подвиньте, пожалуйста, гражданин, — попросил парнишка.
— Отсоси, — любезно откликнулся Митренко.
— Уберитесь с дороги!
— Чего?
— С дороги, говорю, уберитесь!
— Чего-чего?
— Да уберись ты с дороги, старый хрыч!
— У-у-у! — с этими словами Митренко дунул парню в лицо.
Еще немного, и парень не выдержит и накинется на него; тогда милиционеры в соседнем купе поднимутся, встанут на сторону власти против молодежи, и его, к удовольствию Митренко, вышвырнут с поезда на последней остановке перед Москвой, где ему придется провести ночь на платформе, дрожа, поскольку поезд был последний.
— Хватит тебе, — повторил Архипов. — Бог с ним. — Он держал в руках три толстые сигары. — Кубинскую делегацию помните?
Митренко захлопнул дверь перед носом у парнишки и потянулся за своей сигарой. Они пахли сухим коричневым летом, далеким, со щекочущей примесью специй. Он, Косой и Архипов откусили кончики и по очереди приложились к пламени стальной зажигалки Косого, втянув в себя языки. Пых-пых-пых. И выдох.
— За нас, — сказал Архипов.
В грохочущем жаре купе спиралями поднимался густой дым, синий, как непокорный снег там, на улице, где бушевал ученик фокусника.
А дома, в Соловце, снег едва начинался. Лишь первые точечки алмазной пыли висели в конусах дуговых фонарей там, где шел Пономарев, то в темноте, то на свету, то в темноте, то на свету, вверх по гаревой дорожке мимо сложенного лесоматериала и штамповочной мастерской, вверх по холму, смотрящему на отравленное озеро, к директорскому дому, где его дожидалась мадам Архипова со своим розовым носиком и нервными руками. Он нес с собой ноты — фортепианный дуэт. Он тоже решил отступить от обычных правил игры.
3. Услуги. 1964 год
Штаны, как у тореадора, на восточном склоне Уральских гор достать было трудно, поэтому Чекушкин надел свои брюки от костюма, а к ним — рубашку цвета сливы; но когда сеньора Лопес начала выколачивать из пианино Дворца культуры пасодобль, он выставил бедро и понесся вместе со всем классом, топоча маленькими ножками. Они протанцевали к гребню, образованному покоробившимся полом, на ту сторону и снова оказались на ровной поверхности. Пианино гремело: даррарам, даррарам, даррарам. Где-то глубоко внизу одна из шахт, прогрызающих землю под Свердловском, осела, и здания на поверхности, как раз в этом месте, все непредсказуемым образом перекосились. Класс к этому привык; они перекатили через выпуклость, словно морская волна.
Даррарам, даррарам, даррарам. Чекушкин аккуратно вертелся, откинув голову назад, и мимо пролетали позолоченные зеркала с лепниной цвета охры и опустошенное лицо учительницы за пианино. Странное у нее, должно быть, чувство, думал он, так далеко от дома, настоящая испанка, а застряла тут, в грубом, холодном стальном городе за пределами Европы. Кое-что из ее истории он собрал по кусочкам: муж бежал из Испании от фашистов, вскоре после того его ожидала обычная судьба разговорчивых иностранных коммунистов, затем — высылка на восток, четверть века преподавания музыки, пианино Дворца культуры. Он всегда собирал истории, когда была возможность. Такая у него была работа — он зарабатывал на жизнь тем, что отыскивал эти пустяки. Не для того, чтобы выносить суждения, — для того, чтобы найти в каждом случае кратчайший путь к сердцу этого человека, узнать, что у него есть, что ему может понадобиться в жизни. Может оказаться так, что даже самый малообещающий индивидуум, сам того не зная, обладает ключом к проблеме какого-нибудь незнакомого ему человека. По опыту Чекушкина, заводить новых друзей — отнюдь не пустая трата времени. К примеру, сеньора Лопес его знает как учтивого, прилежного постоянного посетителя, слегка комичного по причине роста, но настоящего любителя латиноамериканских танцев. Она не стала бы возражать, если бы он передал ей — неуверенно, с должной робостью — просьбу от одной знакомой женщины, которой нужны уроки испанского, — ее мужа должны скоро отправить в Карибский бассейн. По случайности у него в данный момент таких знакомых не было. Но могут появиться — завтра, на той неделе, в будущем году, — а у него тут в наличности испанский язык, ждет, пока его обменяют на что-нибудь совершенно другое, а в придачу, если на то пошло, еще и танго, и румба, и ча-ча-ча. Маленькие ножки Чекушкина порхали.
После он насухо вытер полотенцем голову и переоделся в каждодневную рубашку, а фиолетовую положил в почти пустой портфель. Немного помады на седых волосах; галстук, пиджак, пальто, шарф, перчатки, меховая шапка — и туда, на январскую улицу. Стоял сильный холод, выпавший прошлой ночью снег образовал глубокие сугробы у зданий, а от нового вспучилось брюхо свинцового неба. Но в городе кипела работа. Дым выгребал из труб, грубая какофония отпихивала в сторону снежное затишье. Воздух, согреваясь на языке, источал солоноватый вкус. Машины неуклонно катили вперед, к исчезающим вдали точкам, где смешивались кремовый цвет и ржавчина, где горизонт пожирал прямую улицу, а пешеходы тащились, опустив головы, по утоптанным полоскам посередине тротуаров. На Чекушкина никто не смотрел, но даже если посмотреть на него, ничего достойного запоминания было не увидеть. Лицо его было учтивым овалом. У него наверняка были глаза, нос, рот, но как только ты от него отворачивался, подробности ускользали из памяти. Ты мог бы сказать кому-нибудь: “Он выглядит, как…” — и остановиться, не зная, как продолжать. Как он, в самом деле, выглядел? Вместе с яркой рубашкой исчезла его единственная отличительная черта. Он был невысок, это верно; но, не считая этого, выглядел он, как все остальные — настолько, насколько это возможно. Костюм его не был ни особенно старым, ни особенно новым, сидел на нем не хорошо и не плохо, хотя портной, сшивший его, с радостью скроил бы его так, как он только пожелал бы. Слившись с толпой, ждущей на трамвайной остановке, он был похож на библиотекаря, или на учителя, или на служащего. Один из ничем не выдающихся людей этого мира. Через дорогу двое мужчин с лестницами содрали со щита плакат “С Новым годом!” и по частям наклеивали то, что должно было прийти ему на смену. Постепенно нарисовался усатый детина, невероятно мускулистый, в комбинезоне, протягивающий свои огромные голые руки для объятия. “Человек человеку, — говорилось на плакате, — друг, товарищ и брат”. Толпа, укутанная, в шапках и шарфах, с посиневшими щеками, выдыхая облака пара, безразлично глазела на это — и Чекушкин вместе со всеми.