Страна Изобилия
Шрифт:
Хозяин, конечно, всю эту затею с поездкой не одобрил бы. Хозяин всем им давал понять, что он единственный, у кого хватит духу и ума пойти против мировых господ. “Без меня капиталисты вас превратят в фарш, — говорил он. — Без меня они вас утопят, как котят”. Говорил: “Эх, Никита Сергеевич! Ты стараешься, как можешь, но разве ты можешь, как нужно?” Он вспомнил тот раз, когда Хозяин на заседании, прямо перед всеми, вытянул свой толстый, желтый от табака палец и трижды сильно стукнул его между глаз, словно дятел, раздраженно долбящий по дереву. И тот раз, когда Хозяин выколотил угольки из своей трубки на его лысую макушку, страшно горячие; еще горячее вспыхнул он от стыда, когда вспомнил это — ведь он тогда считал, что Хозяин имеет на это право, и восхищался им ничуть не меньше. Конец тебе, скотина, сказал он той вспомнившейся улыбке. Прощай.
— Товарищ Хрущев!
— Что? Близко уже?
—
— Да они что, издеваются? С самого начала хотят нас дураками выставить?
— Вряд ли, товарищ Хрущев. Так получается, что наш “Ту” выше от земли, чем средний американский самолет. Тут действительно все дело в размерах.
— А, ну понятно, — сказал он, внезапно развеселившись. — Так вы им скажите, что размер — это не главное; главное, как ты с ним управляться будешь. Нет, я серьезно: скажите, что, раз они за советской техникой угнаться не могут, то пожалуйста, мы готовы слезть в Америку по этой их лестнице. В общем, постарайтесь подипломатичней, но так, чтоб они поняли. И нечего тут морщиться, Громыко, я тебя вижу. Будет тебе дипломатия, сколько твоей душе угодно. Я даже мизинец отставлять начну, если они свой лучший фарфор выставят. Значит, так, все внимание. Где та копия вымпела с лунного зонда? Нужно, чтоб наготове была, Эйзенхауэру хочу вручить. Ну как, все готовы?
Америка оказалась жарким зеленым полем, посверкивающим золотом галунов и серебром музыкальных инструментов, и он стоял тут, прямой, как штык, рядом с президентом, глаза пощипывало, а капиталистический оркестр тем временем исполнял советский гимн. Америка оказалась караваном низких черных машин, с урчанием двигающихся по широким улицам между рядами зрителей: одни хлопали и улыбались, другие — нет. Америка оказалась длинным банкетным столом в Белом доме, на котором разновидностей ложек было больше, чем в музее ложек, столом, окруженным лицами: все вежливо повернуты к нему и к его верному эхо, Трояновскому, все напрягаются, словно силятся расслышать голос, доносящийся издалека, или звук, слишком высокий для их ушей. “В настоящее время вы богаче нас, — сказал он. — Но завтра мы станем так же богаты, как вы. А послезавтра? Еще богаче! Ну и что тут такого?” Вопреки его ожиданиям слушатели, кажется, не были очарованы этим откровенным, в капиталистическом духе, высказыванием. Какие-то музыканты в углу заиграли песню под названием “Зип-а-ди-ду-да”. Слов ее объяснить никто не мог. Америка оказалась полетом в президентском вертолете над Вашингтоном. Далеко внизу проплывали дома, вроде дач, только каждый стоял на отдельном зеленом квадратике в сетке зеленых квадратиков. Все с виду аккуратные, они сияли на сентябрьском солнце новенькой краской, новенькими крышами, как будто только что вынутые из оберточной бумаги. “Приличные дома, хорошие, удобные”, — сказал Эйзенхауэр. Потом вертолет кинулся вниз и завис в воздухе над шоссе, над самым потоком машин: они пихались, все одновременно пытались проехать, толкали друг дружку, прижавшись бампером к бамперу, от них шли удушливые выхлопы. “Час пик!” — рявкнул президент. “Он говорит, все на работу едут”, — перевел Трояновский. Некоторые машины были с открытым верхом, и внутри виднелись водители, все поодиночке, сидящие на пухлых сиденьях, широких, словно кровати. Одна машина была розовая. Показать собаке лису, напомнил он себе. Показать собаке лису.
Америка оказалась поездом, идущим в Нью-Йорк, специально выделенным для советской делегации. Он читал о Нью-Йорке в знаменитой книге Ильфа и Петрова “Одноэтажная Америка”, где говорилось об их путешествиях по стране, и теперь ему не терпелось посмотреть, изменилась ли она с тех пор, как ее посетили два советских писателя- юмориста, перед самой Великой Отечественной войной. Пока поезд грохотал по странной местности, где перемежались городские постройки и дикая природа, его сотрудники разложили на столе перед ним тексты сегодняшних речей, и они прошлись по ним, что-то изменили, добавили новые фразы. Еще у них были вырезки из американских газет с отчетами о вчерашних событиях, конструктивные по тону, но местами явно провокационные — чувствовалось желание принизить его в глазах американской публики. Их фотографы, похоже, специально подлавливали людей врасплох, снимали их с раскрытым ртом или с унизительным выражением лица. Нина Петровна увидела фотографию, которая показалась ей чрезвычайно нелестной, до того там преувеличивалась ее полнота.
— Если б я знала, что такие снимки будут, не поехала бы, — сказала она.
— Извините, — заметил один из сотрудников, — но это, по- моему, не вы.
Они изучили фото. Так и оказалось.
— А-а-а, — сказала она.
Эйзенхауэр прислал в качестве своего представителя человека по имени Генри Кэбот Лодж, американского посла в ООН. Ему предстояло сопровождать их в течение всей поездки.
— Вы воевали, мистер Лодж? — спросил он.
— Да, сэр, воевал.
— Можно узнать, в каком звании?
— Я был генералом с одной звездой — полагаю, в вашей армии это называется “генерал-майор”.
— А! Я тоже воевал, генерал-лейтенантом был. Значит, я вас старше по званию, — пошутил он, — вам положено подчиняться моим приказам!
Американец улыбнулся и отдал честь.
— Генерал-майор Лодж для несения службы прибыл, — сказал он.
Лодж был известный антикоммунист и идеологический противник, но все равно важно было установить с ним хорошие отношения.
Поезд проезжал через Балтимор, Филадельфию и Джерси- Сити, Америка поворачивалась к нему видом сзади: вагоны скользили поперек улиц и позади рядов зданий из красного кирпича. Он смотрел и размышлял. Это было все равно что смотреть на человека, который повернулся к тебе спиной, и пытаться угадать, что у него в карманах. Он видел ржавые пожарные лестницы, приделанные к зданиям сзади, электропровода, толстыми гирляндами петляющие от стены к стене. Он видел резервуары-нефтехранилища, видел, как горят в черном дыму резиновые шины на пустыре, видел щиты с рекламой безделушек и сигарет. Американцам, похоже, нравились неоновые вывески, они висели не только в каких-то важных, официальных местах, но повсюду, где их можно было приспособить: фиолетовые, зеленые, красные — шум, гам, неразбериха. Трояновский перевел ему кое-какие: “Мотель”, “Гольф без правил”, “Авто Джека. Выгодно”. Иногда вид из окна приводил в замешательство, оборачиваясь девственным лесом, как будто к Америке прямо в ее мегаполисы запускала свои побеги сибирская зелень. Иногда попадались игрушечные ландшафты, где все деревья стояли наманикюренные, а трава была гладкая, как бархат в кремовую и изумрудную полоску. Здесь, объяснил мистер Лодж, состоятельные американцы собираются поиграть в гольф того рода, где правила все-таки есть. Но вообще колоссальное пространство вдоль железной дороги было занято дачами, аккуратно расставленными среди зелени. Казалось, американцам хочется упорядочить сельскую местность на городской манер: увидев во сне лес, они проснулись и аккуратно устроили себе сон наяву. Повсюду шли знаменитые широкие дороги, не такие забитые, как Вашингтонская окружная, но все равно машин везде было много. Поезд проехал по мосту; там была “заправочная станция”; молодые люди в красно-белых кепках в самом деле суетились вокруг машины, ожидающей у бензоколонки, проверяя двигатель и протирая окна, совсем как у Ильфа и Петрова.
Потом пейзаж сделался гуще, снова стал индустриальным, и на горизонте впереди выросли легендарные очертания Манхэттена. Поезд нырнул в длинный туннель, притормозил и, уже не выходя на свет, остановился у платформы, где стеной, словно пшеница на поле, стояли высокопоставленные лица и полицейские. Так вот он, значит, какой, Нью-Йорк. Из Ильфа и Петрова ему было известно, что это не типичный для Америки город, что во всех остальных населенных пунктах дома в основном одноэтажные, не взмывают ввысь на пятьдесят этажей. Но вот он приехал сюда, где здания скребут небо, — в штаб-квартиру врага, в мозговой центр капитализма, в место, где сконцентрированы и блеск, и нищета. Высматривая блеск, высматривая нищету, он шел по Пенсильванскому вокзалу с Лоджем, свитой сопровождающих, корпусом советской прессы, фалангой американских журналистов и мэром Нью-Йорка. Вокзал, как он рад был отметить, не представлял собой ничего особенного; сам он возводил и лучше, гораздо лучше, когда руководил строительством Московского метрополитена. Однако каньоны между небоскребами, по которым катил автомобильный кортеж, были поразительные, в самом деле поразительные, и он оглядывался вокруг с намеренной небрежностью, чтобы не вытягивать шею, как деревенщина какая-то. И здесь по улицам выстроились граждане. И здесь одни махали, а другие вели себя иначе.
— Что это за звуки такие: “у-у-у”?” — пробормотал он, обращаясь к Громыко.
— Это, Никита Сергеевич… неодобрительные выкрики.
— Правда? Вот же грубияны! Зачем тогда было меня приглашать, если они меня видеть не хотят?
По пути в “Уолдорф-Асторию” среди зевак он заметил небольшую белую тележку и человека в белом фартуке.
— Что это он там делает? — спросил он Трояновского.
— Это он продает людям еду на обед, товарищ Хрущев. Готовит американское блюдо…