СТРАНА ТЕРПИМОСТИ (СССР, 1951–1980 годы)
Шрифт:
И девчонки – на безопасном расстоянии, конечно, – во все глаза смотрели на людей, бродивших за проволокой. Они пытались распознать, кто из них воры и убийцы, а кто политические. Но люди на вид были самые обыкновенные и какие-то одинаковые. Может, из-за одежды? Одеты все были в темно-серые бушлаты, в ватные, стеганые, тоже серого цвета штаны и потертые шапки-ушанки. Редко у кого уши шапки были задраны вверх и торчали, как волчьи. Постепенно страх и любопытство сменились жалостью. Тем более никаких враждебных действий со стороны заключенных не проявлялось. И девчонки бочком-бочком стали подходить ближе. Ксеня не помнила, как это началось: то ли кто-то из заключенных попросил, то ли кто-то из девчонок первой догадался,
Ей не повезло. Обычно отец покупал несколько десятков пачек и складывал их на гардероб. Эта злополучная пачка лежала на самом краю, и Ксеня даже табурет не поставила, чтобы достать ее. Тогда она увидела бы, что пачка одна, и не стала бы ее трогать. А тут она поднялась на цыпочки и зацепила папиросы поварешкой. Пачка упала. Вечером, вернувшись с работы, отец привычно поднял руку, пошарил по гардеробу…
– Фу ты, черт! Куда она закатилась? – он поставил табурет, встал на него – тот жалобно скрипнул от тяжести – рассмотрел пыльную поверхность, где лежали разные слесарные инструменты.
Ксеня как раз готовила уроки, искоса наблюдая за его действиями.
– Нету. Странно! Я хорошо помню, что оставалась одна пачка. Павлина! – позвал он мать и, еще раз недоверчиво глянув наверх, грузно спрыгнул на пол.
Мать сказала, что не брала, что ей вообще нет дела до его папирос. Отец озадаченно хмыкнул и повернулся в сторону Ксени. Она напряглась спиной, ощутив его взгляд.
– Значит, ты взяла. Больше некому. Ну-ка, повернись! – его тон не предвещал ничего хорошего.
Ксеня повернулась вместе с табуретом.
– Ну-ка, встань! Посмотри мне в глаза. Куда ты девала папиросы? – его глаза, обычно голубые, приобрели стальной оттенок.
Ни жива ни мертва Ксеня дерзко вскинула нос.
– Вот еще! Я не брала.
Но отец уже начал расстегивать тяжелый ремень на брюках: он не верил дочери. И у него были к тому основания. Слишком много запретов существовало для Ксени, особенно по части знакомств, которые она заводила, как выражался отец, с кем попало. Родителям нравились тихони, а Ксене наоборот – неслухи и сорванцы. Она терпеть не могла маменькиных сынков и дочек, с ними было скучно. Запреты ограничивали ее самостоятельность. А Ксеня с первого класса в Минусинске, приходя из школы домой, самостоятельно обедала, подогревая на керосинке остатки ужина, покупала хлеб и выполняла другие мелкие материны поручения.
В Норильске тоже. А вот самостоятельно выбирать себе подруг она не имела права. С ее мнением и желаниями родители не считались. Это вызывало протест: она скрывала от родителей, с кем дружит. Ей приходилось лгать. Отец нередко ловил ее на лжи и наказывал ремнем. Иногда перебарщивал: не верил, когда Ксеня говорила правду. Несправедливое наказание переносить было обиднее и – больнее.
В тот раз возмездие было справедливым. Хотя – как посмотреть. По отношению к заключенному она совершила добрый поступок. И Ксеня в смутной надежде на снисхождение завопила:
– Папочка, я больше не буду! Но не тут-то было. – Я тебя спрашиваю, куда ты девала пачку? – отец уже вытащил ремень из брюк и держал его наготове в руке.
Ксеня выдавила слезинку, другую и, притворно всхлипнув, жалобным голосом солгала.
– Какой-то дяденька постучал и попросил.
Отец раскричался.
– Как ты посмела открыть дверь! А если это был вор? В другой раз придет и все унесет? Нет, ты погляди, мать! Она открыла дверь. Самостоятельная какая, соплюха… Ей сто раз говорено: никому не открывай! Никогда! Здесь же одни воры кругом – так и зыркают, где что плохо лежит…
Он кричал и, зажав Ксенину голову между колен, с оттяжкой хлестал ее ремнем. Она билась, пытаясь вырваться. Но разве вырвешься из сильных отцовских рук? Мать стояла на пороге, не вмешиваясь. Отец категорически запретил ей, как он выразился, встревать, когда он занимался воспитанием дочери. У матери прыгали губы, в глазах плавала жалость… Наконец, заткнув уши, – Ксеня громко орала от боли – мать вышла из комнаты.
Эта порка оказала странное воздействие на Ксеню. Ее жалость к заключенным усилилась. Тем более, что постепенно между девчонками и заключенными завязались отношения, похожие на дружбу. В ответ на подаяние на снег частенько летели ловко сплетенные зеками из цветной проволоки корзиночки. Одна досталась Ксене и сохранилась у нее, несмотря на переезды из одного города в другой, на долгие годы. Эта вещица не представляла ценности, хотя по-своему была оригинальна и даже уникальна – Ксеня никогда ни у кого не видела таких. Но дело было не в этом. Просто она о многом напоминала. Если бы Ксеню спросили, о чем именно, она затруднилась бы ответить. Конечно, корзиночка напоминала ей детство, Норильск, но еще что-то, очень важное.
Может, она напоминала ей о доброте, о бескорыстной, ничего не требующей взамен доброте, которую человек дарит другому человеку, и ему приятно и радостно делать это? Впоследствии ей не часто приходилось быть доброй к окружающим. Поэтому, когда Ксене попадалась на глаза эта корзиночка, она испытывала сожаление о чем-то навсегда утраченном. Однажды произошло событие, также запомнившееся Ксене. Через многие годы, вспоминая, она еле сдерживала слезы. Событие тоже было связано с зоной. У самой проволоки стоял невысокий, щуплый и на вид больной человек, заросший серой, клочками, щетиной. Солдат на вышке почему-то промолчал и даже отвернулся в сторону, будто не видя вольности заключенного.
Ксеня, не отводя взгляда от изможденного лица, – лишь глаза синели льдинками в темных подглазьях – увязая по колено в снегу, подошла близко-близко и протянула на ладони – через проволоку – еще теплые домашние оладушки. Человек осторожно, словно боясь ненароком задеть ее руку своей, взял их и, завернув в какуюто серую тряпицу, спрятал за пазуху, неожиданно нагнулся и поцеловал Ксеню в ладошку, в самую середину, прошептал сипло: «Спасибо, человечек…». И, ссутулившись, пошел прочь.
Она посмотрела на ладошку, будто ожидая увидеть там что-то. Но ничего не увидела. Проводив взглядом уходившего человека, повернулась и медленно побрела через дорогу – домой. Ей было до слез жалко его. Так жалко было соседскую собаку Жульку, которой санями отдавило лапу. Она глядела на Ксеню, тихонько поскуливая, будто прося помощи, глазами, полными слез, – так показалось. Точь-в-точь, как этот мужчина у проволоки. Этот-то поцелуй и вспоминался Ксене. Ни до ни после так ее никто не благодарил. Что же еще было в этой своеобразной благодарности? Тогда у Ксени, она хорошо помнила, что-то в груди встрепенулось, ворохнулось туда-сюда, как живое существо, и сжалось щемяще. В глазах стало тепло.
В балке их семья прожила неполный год, второй класс она не доучилась, в пионеры ее не приняли из-за плохого поведения, пионеркой она стала в третьем классе, ее принимали персонально. Школа была другая, в которой она впоследствии закончила девятый класс. Она находилась недалеко от дома, где отцу дали обещанную при вербовке комнату в трехкомнатной квартире на третьем этаже кирпичного дома с общей кухней, ванной и санузлом. Две комнаты занимали бывшие зеки, муж с женой, матерью мужа бабушкой Николаевной и дочкой, младше Ксени. Муж отсидел за убийство, жена – за растрату. Люди они были неплохие, хотя и пьющие, причем часто. Даже Николаевна опрокидывала порой рюмочку ликера, щеки ее становились красными, и она со слезами вспоминала родную деревню, из которой навсегда ее забрал сын.