Страницы из летной книжки
Шрифт:
— Маневрируй! Маневр! — кричу я в переговорную трубку.
Нина снова — в другую сторону — уходит вниз, под разрывы, и только теперь, сразу за леском, я увидела цель — включенный старт на немецком аэродроме и идущий на посадку самолет.
— Внимание! Боевой курс...
Мы идем в сплошных разрывах, но маневрировать нельзя. Еще немного. Чуть-чуть! Пронеси! Ох, как хочется жить! Медленно надвигается поле с самолетами. Пора. Ну! Дергаю за шарики бомбосбрасывателей — самолет вздрагивает от толчков, бомбы летят на цель. Мощный взрыв. И сразу за ним еще один. Взгляд назад: там, где стоянки, столб огня и дыма. Я стреляю из пулемета. Нина выжимает все возможное из мотора, чтобы поскорее уйти. Сверкающие
Летчица выровняла самолет и перевела его на пологое планирование с невыключенным мотором, чтобы развить максимальную скорость. Она спокойно вела машину через огонь, пренебрегая опасностью. Мы выбрались из зоны огня. Я осмотрелась и не заметила никаких явных повреждений.
На земле нас встретили с тревогой:
— Это вас били?
— Нас...
— Как машина?
— Нормально.
Мы совершали вылеты один за другим. Погода постепенно портилась. Временами мы шли вслепую, в облаках, но добирались. И опять начиналось все сначала. Нас выпустили и в седьмой раз. Отменить полет, видно, было нельзя, как нельзя отменить и войну. Оторвавшись от земли, мы сразу оказались в «молоке». Самолет продирался сквозь густой снегопад, потом мы попали в зону обледенения — по обшивке самолета забарабанили сухие щелчки отлетающих от винта льдинок. Удары их гулко отдавались внутри, временами похоже было на то, что по обшивке кто-то снаружи колотит палками. Самолет начинало трясти, будто его хватил озноб или внезапный приступ жестокой лихорадки, так тревожно вздрагивало и билось его фанерное тело. Аэродинамические качества самолета снижались, машина становилась непослушной, а полет опасным.
По всем правилам следовало бы нам вернуться, но Нина вела машину на запад. А я не могла первой сказать: «Вернемся». По-2 карабкался вверх. Вот стрелка альтиметра показала 1300 метров. Мотор немилосердно трясло. По-2 содрогался, но продолжал набирать высоту. Это очень опасно, но Ульяненко упорно вела самолет вверх. Казалось, машина вот-вот не выдержит, сорвется с набранной высоты и рухнет вниз. Но она карабкалась и наконец выбралась из опасной зоны. Грохот смолк, тряска прекратилась. В кабине было холодно. Ветер проникал до костей сквозь ткань и мех. Стучали зубы, и я не пыталась их остановить. Потом крепко, до боли сжала челюсти и глубже опустилась в кабину.
Над Керченским полуостровом погода была ясная. Видимость «миллион на миллион». Немцы на этот раз не стреляли. Наверное, намаявшись за ночь, спать улеглись. Мы отбомбились по стоянкам и взяли курс 90 градусов, домой.
Приближался рассвет, но на востоке было темным-темно. У косы Чушка мы опять встретились с черными облаками, набитыми мокрым снегом. Они проносились над землей, как самолеты на бреющем. Мы вошли в снегопад, в клубящийся вихрь. Ульяненко прицепилась к дороге и вела машину низко-низко над автомобилями, бегущими к фронту. Вот и аэродром. Летчица пошла на посадку. Стрелка высотомера отсчитывала последние метры, Как они дороги в этот момент летчику! Расплывчатый свет врывается к нам в кабины. Колеса будто прилипают к земле и, шурша, катятся вдоль тусклых фонарей. Земля. Как она мила и как бывает порой беспощадна! Мы рулим к своей стоянке. На аэродроме тишина.
— Уже все давно сны видят, а вы где-то болтаетесь. Что случилось? — В голосе Маменко слышатся слезы.
Ульяненко отвечает спокойно:
— Ничего не случилось. Фрицев бомбили.
— Но другие возвратились с бомбами. Снегопад густой.
— Верно, снегопад. А бомбить можно.
— Ненормальные, — буркнула Маменко.
Я молча помогаю зачехлить и закрепить машину. Махнув на прощание рукой Верочке, плетусь за Ульяненко. Вокруг удивительно тихо, и мне странно слышать эту мягкую всеобъемлющую тишину. С неба, покрытого облаками, сыплется легкая изморось. Не верится даже, что всего лишь около получаса назад мы мчались в мутной мгле. Ну и тишина на земле! Я слышу, как шлепаются о землю сорвавшиеся с намокших веток капли, как шелестят, удаляясь от нас, шаги Веры Маменко.
Все вокруг тускло-серое: и зябкий свет зимнего рассветного утра, и льдистый блеск дороги. Все вокруг рыхлое: низкие облака и земля, тишина и усталость. Затекшие ноги ведут медленный счет шагам. Сердце глухо стучит. Знакомая дорога с аэродрома кажется до бесконечности длинной. Ни начала, ни конца...
Я бреду рядом с летчицей, трудно перебирая лоскутки мыслей, пестрые, куцые, свалявшиеся вместе... То вспоминается дом, то раненые в военно-санитарном поезде, где я начинала свой армейский путь, то полеты... Меня грызла какая-то неудовлетворенность: сколько оставлено дел недоделанных, книг непрочитанных... Все оставлялось на другой раз. Но другого раза не будет. Если и уцелею, то стану старше, стану иной.
Ульяненко останавливается, чиркает спичкой. Маленький огонек освещает на секунду ее нахмуренное, измученное лицо. Я вижу, как рядом со мной плывет в воздухе багровая точка — огонек папиросы. И все это уже было где-то со мной: и ночь, и изморось, и идущая рядом Ульяненко, и плывущая в воздухе багровая точка. Словно замкнулся круг и я возвращаюсь в исходный пункт. И все же, как тогда, когда погибла Дуся Носаль, мне трудно молчать, почти невозможно молчать, но я молчу, и мне тяжело. Прозябшие, голодные, усталые, мы добрели до шоссе и присели у обочины, подстелив под себя газеты. Ждем попутную машину, не в силах больше двигаться.
— Ты ужинала?
— Нет.
Я достаю из кармана бутерброд с котлетой. Повертев, делю пополам и протягиваю Нине.
— Спасибо.
— На здоровье.
Пожевали. Помолчали.
— Послушай, Нина...
— Тс-с-с, — приложила она палец к губам. — Слышишь? Птички...
Я с недоумением посмотрела на нее и прислушалась. В ветках кустарника жалобно и грустно перекликались две птицы. Словно бы искали одна другую и никак не могли найти.
— Они плачут, — сказала Нина. — Ты послушай только. У них горе. — Она тяжело вздохнула. — Все плачут. Люди, птицы, земля...
От ее тона у меня побежали мурашки по спине и появилось смутное подозрение: у нее что-то произошло.
— Что с тобой?
— Петровича сбили.
Я онемела. От стыда хоть провались сквозь землю. Ох и дура! Какая же я дура! Не разглядела, какую боль, тяжесть носит близкий человек. Петровича, летчика из полка тяжелых бомбардировщиков, Нина очень любила, я знала это.
— Ну и ночка была у нас! — Нина обняла меня за плечи. — Расскажи кому — не поверит. Но я ничего не могла с собой поделать. Одно желание — бить их... Словно во сне вся ночь. Сейчас очнулась: тяжело... А жить надо, бить их надо. Ты не обижайся на меня.
— Вот еще!..
Про себя подумала, что люди часто бывают несправедливы друг к другу. Мы справедливы в большом, в общих устремлениях и вере в нашу победу, в работе, ратном подвиге и гражданском долге. Но есть еще каждый день, каждый час, каждая минута. Из них складывается жизнь человека — такая сложная и трагически короткая жизнь. И как мы, люди, порою подрываем ее. Подрываем невниманием, незаслуженной обидой. Подрываем неверием и незаслуженным словом. Подрываем — думая о человеке. Подрываем — не думая о нем.