Странник. Путевая проза
Шрифт:
Надо признать, что до сих пор мне не везло на олигархов. У одного была странная фамилия, которую только на всю страну один я не мог запомнить. Другого мне довелось угостить пивом, третьего — водкой. Но такой олигарх еще не попадался, хотя Музиль меня предупреждал:
«Богатые, — писал он, — хотят поделиться с вами не деньгами, а умом».
Этот уж точно ни в чем себе не отказывал, охотно открывая глаза на преступления страны, на краю которой мы обедали. Америка была болью его сердца — в решающий момент она не пришла на помощь.
— За паршивые 100 миллиардов, — жаловался он, — американцы могли накормить наших сирот, утешить наших вдов и построить нам демократию. А теперь что? Страна в кольце: много врагов
Мне, подавленному размахом упущенного, оставалось лишь сокрушенно молчать. Ведь я — не чета собеседнику — не мог себе вообразить ни ста, ни одного миллиарда. Кроме того, я уже давно разуверился в чужой помощи. Вы бы слышали, что отвечает жена, когда я помогаю ей бросить курить.
Впрочем, ответа никто и не ждал. Олигарх, признав меня достойным его выслушать, перешел от внутренней политики к внешней. Ее контуры он размашисто наносил на русский глобус, который сильно отличался от американского и нравился мне еще меньше. Бомбу Пхеньяна мой собеседник фамильярно называл «нашей», Хусейна вспоминал добрым словом, Прибалтику — матерным, иранский режим считал умеренным, Венесуэлу — настойчивой, Бирму — оригинальной, Обаму — жуликом.
С последним я почти согласился.
— Жаль, — польстил я на прощание, — что мы не встретились до выборов: я бы голосовал за Мак-Кейна. Республиканцы больше вкладывают в обороноспособность страны, которая, как я понял, выслушав вас, в этом остро нуждается.
— Еще бы! — победоносно завершил олигарх диалог и, надо отдать должное, заплатил по счету.
В последние годы я все чаще веду подобные разговоры — что по одну, что по другую сторону Атлантики. Соотечественники считают меня достаточно своим, чтобы нелицеприятно выразить претензии к Америке, и достаточно чужим, чтобы за нее отвечать. Меня такая позиция ставит в неуклюжее и безвыходное положение. Согласившись с доводами собеседника, я утрачиваю его интерес. Вступившись за Америку, тем более оказываюсь в дураках — ведь это все равно, что защищать мироздание. Если ты относишься к нему сносно в целом, то тебе приходится оправдывать все без исключения частности — ураган, геноцид, соседей.
Больше всего американцев любили там, где их совсем не знали. Когда-то такой была Россия, потом Китай, последней, кажется, Албания. Сегодня уже все открыли Америку, но каждый ее ненавидит по-своему. Как в старых романах, вроде Жюля Верна, национальные клише по своему окрашивают геополитические предрассудки. Ленивый антиамериканизм англичан, уступивших старую драку младшему брагу; «зеленая» и, как ни странно, пацифистская неприязнь немцев; пышная французская риторика, с трудом скрывающая гастрономическую подоплеку своего презрения (еще Де Голль поражался народу, способному высадить человека на Луну и умеющему делать сразу два сыра — белый и желтый). В Латинской Америке считают, что янки — гринго, в Азии — соперники, арабы видят в них евреев, иранцы — дьяволов. Но с Россией все иначе. Тут Америка — несбывшаяся мечта, изменившая невеста.
Я и сам такой, ибо вырос в Америке задолго до того, как в ней поселился. Если это — парадокс, то мы его делим с целым поколениям. В этом можно убедиться, изучив историю вопроса. Вопроса не было. Был ответ, которым и являлась Америка. Для Бродского она начиналась с Тарзана, для Довлатова — с Паркера и для всех — с книг.
Американская литература брала не содержанием, а формой. Мы плохо понимали, о чем рассказывал автор. Нас волновала его интонация: сентиментальный цинизм, хемингуэевская «ирония и жалость» в той виртуозной пропорции, что стала нам школой чувств и — заодно — прививкой свободы. Защищавшая от вмешательства, да и присутствия власти, Америка оказалась нашим частным пространством. Седьмым континентом тогда был не супермаркет, а душа, которую открыли все разом — от Бродского до Солженицына. «Коммунизм, — говорил
— Не дай Бог, — сказали бы мы с ним сейчас.
В том-то и дело, чтобы камни — отдельно, а люди — отдельно. Разделению сфер нас научила Америка. И для того чтобы полюбить ее, мы не нуждались в американцах. Скорее наоборот, они только мешали. Первого, причем голым, я увидал, когда был уже студентом, в братской душевой турбазы «Репино», которую мы делили с профсоюзной делегацией из Детройта. Несмотря на заморских гостей, вода была холодной. Мы спартански улыбались друг другу, но так и не произнесли ни слова. По-английски меня учили обсуждать лишь «лето в колхозе», а у него зуб на зуб не попадал.
Сегодня Америка заменила сионских мудрецов — или оказалась ими. Между любовью и безразличием наступил этап ненависти.
— Америка, — объяснил мне один писатель, — не виновата, она, как микроб, заполняет собой ту зону, которую мы ей уступили.
Я точно знаю, что это неправда, потому что американцы не любят жить в зоне — даже курортной. Они — плохие империалисты, потому что, в отличие от нас, не хотят за границу, предпочитая жить дома. Изоляционизм — не только мечта, но и смысл Америки, прозванной Новым Светом за то, что она решила убраться из Старого.
Беда в том, что мне никого еще не удалось в этом убедить. Это как в футболе: об Америке у всех есть свое мнение, словно о судье-иностранце. Миф нельзя опровергнуть, его можно либо заменить, либо стереть из памяти. Не справившись с первым, мы задержались перед вторым.
Ненависть к Америке невозможно излечить, о ней можно только забыть, и сделать это тем проще, что, сами того не замечая, две страны становятся похожими. Исчезли коммуналки, появились безработные. Половине плевать на выборы. Многие обзавелись своим домом, своим садом, своим врачом, бухгалтером, счетом, банком, а значит, и адвокатом. Кино теперь на всех одно, кумиры — тем более.
«Жители поселка Октябрьское, — пишут газеты, — хотят переименовать их малую родину в село Майкла Джексона».
В процессе неизбежного сближения одна держава заражается от другой тем глубоким, искренним, не высокомерным, а наивным безразличием к остальному миру, до которого, в сущности, ни нам, ни им нет никакого дела. Но прежде чем простить Америку, ее надо похоронить — как первую любовь и пропавшую молодость.
Янки в отпуске
— Куда, — спросили у Оскара Уайльда, — попадают после смерти хорошие американца?
— В Париж, — ответил писатель.
— А плохие?
— В Америку.
Нехотя соглашаясь, Америка проводит отпуск либо там, либо здесь. Ленивых и нелюбопытных влечет пляж. Легче всего их понять в августе, когда жизнь замирает даже в Белом доме. В Нью-Йорке летом чувствуешь себя двоечником с переэкзаменовкой. Жара, словно лупа, умножает чужие радости: других солнце греет, тебя — печет. Не выдержав испытания завистью, ты рвешься к морю, как Петр, и находишь его в любом из прибрежных штатов, собирающих летний урожай в счет зимней бескормицы.
Пляж для меня, казалось бы, родина: я вырос на песке и возмужал в дюнах. Живя у моря, мы редко обходились без него, невзирая на сезоны. Тем более что на Рижском взморье разница между ними не столь существенна. Зимой, правда, можно было провалиться под лед, но и летнее купание действовало освежающе даже на моржей. Зато я нигде не встречал пляжа лучше нашего. Аккуратно окаймляя Прибалтику, он казался бесконечным и был бы им, если б не пограничники. Мне, впрочем, пляжа хватало — чтобы играть в волейбол и преферанс, слушать (глушить труднее) «Би-би-си» и «Свободу», гулять с друзьями и девушками, глядеть в сторону Швеции и наблюдать закаты.