Странник. Путевая проза
Шрифт:
Вторая версия мне нравится больше. Глядя с обрыва, понимаешь, откуда берется религия. У каждой обветрившейся скалы есть свое название, сравнивающее гору то с христианским, то с буддийским, то с языческим храмом. Но стоит опуститься солнцу, и каньон становится безымянным, как дао.
На заходе разноцветные утесы устраивают оптическую пляску. Обманывая зрение, смеясь над перспективой, они неслышно меняются местами, отменяя пространство, не говоря уже о времени. Каньон живет закатами и рассветами, старея на глазах одного Бога, в которого здесь легче верить: у такого зрелища должен быть автор.
Я убедился в этом тем же вечером, когда включил телевизор в мотеле. Молодой проповедник объяснял восторженной пастве, что каждый верующий разбогатеет, как Христос, который три года кормил апостолов, включая Иуду. Логика была на его стороне, но, не доверяя ни церкви, ни экономике,
Может, и зря: 66-я вела в Лас-Вегас.
Право убежища
Заповедник, где я прячусь от новостей военного времени, расположен между двумя транспортными артериями — шумной автострадой, привозящей пригородных жителей на городскую работу, и трудолюбивым Гудзоном, тесным от бесконечных баржей, сухогрузов и танкеров, трудно найти в Америке более густонаселенное место. Ведь этот пятачок зелени — часть того 14-миллионного Большого Нью-Йорка, который так привольно раскинулся на землях трех штатов, что никто толком не знает, где он кончается. До моста Джордж Вашингтон, соединяющего Манхэттен с Америкой, отсюда всего пять миль. Даже на велосипеде — полчаса.
Тем удивительней контраст, покоряющий каждого, у косо есть ключ от ограды, охраняющей от внешней реальности эту часть нью-йоркской природы. Проволочная сетка в два человеческих роста окружает кусок Америки размером в 60 футбольных полей. Забор нужен для того, чтобы не пускать посторонних внутрь, а своих (зверей) — наружу. Вход только для членов клуба, которым в обмен на ежегодный взнос в 40 долларов торжественно вручается ключ и правила поведения.
Строгий, как в монастыре, устав запрещает тут делать все, чем мы обычно занимаемся, когда выбираемся на природу. Здесь нельзя есть, пить, курить, лаять, сорить, загорать, слушать музыку, читать газеты, собирать флору и приставать к фауне. Категоричность запретов сводит наше воздействие на среду до того минимума, когда от человека остается одна тень. Даже следы не отпечатываются на каменистых тропах, заботливо проложенных так, чтобы не мешать птицам гнездиться, цветам расти и зайцам переходить дорогу.
Скромность, а точнее смирение, которого требуют правила, радикально меняет наши отношения с природой. Не гордым хозяином, а робким гостем мы входим в чужой дом. Разницу чувствуем не только мы, но и они — звери. Дураков нет, во всяком случае, в заповеднике. Поняв, что к чему, сюда перебрался один Ноев ковчег животных. Только птиц — 245 видов, включая хлопотливую стаю диких индеек, выводок шумных дятлов, меланхолического аиста-холостяка и молодого белоголового орла, позволяющего фотографировать свой державный профиль. В пруду живут карпы размером с корыто, верткие нутрии и кусачие (это порода, а не характер) черепахи, откладывающие мягкие яйца (сам видел) на маленьком пляже. А в соседнем болотце одной лунной ночью мне повезло стать свидетелем романтической сцены — любовного ритуала лягушек. Теперь я точно знаю, откуда берутся головастики. Такого вам в секс-шопе не покажут.
Есть в заповеднике и хищники — одичавшие собаки, которым ничего не стоит перебраться через забор. И еще — семейство осторожных лис. Весной их, как нас и тех же лягушек, обуревает любовь, и тогда в лесу пахнет ванилью — словно в пекарне. Но чаще всего мне встречаются в заповеднике олени. Многих я знаю в лицо, но они все еще не привыкли. Ходят за мной как приклеенные и рассматривают. Видимо, я им кажусь даже более интересным, чем они мне.
Конечно, в этой идиллии, как и в нашем мире, не обходится без войн. То на кости наткнешься, то на перья. Как-то я даже видел змею, поглощающую угря. Сюрреалистическое, надо сказать, зрелище: единоборство двух шлангов. Но хоть в эти схватки мы не вмешиваемся. На чужой территории нам приходиться воздерживаться от давней привычки — отделять зерно от плевел, защищать добро от зла и разнимать палача с жертвой.
Этот карликовый Эдем называется «Greenbrook Sanctuary». Первое слово — название ручья, игривыми зигзагами пересекающего лес, чтобы обрушиться скромным водопадом со скал, украшающих нью-джерсийский берег Гудзона. Со вторым словом — сложнее. «Sanctuary» — не просто заповедник, это еще и убежище, причем в том древнем, дохристианском смысле, о котором мы давно забыли, а сейчас так кстати вспомнили.
Первобытные народы отводили часть своей земли под заповедные участки, которые строго охранялись от всякого ущерба. Экологическую чистоту, за которой так свирепо следили, оправдывало присутствие духов, населявших отведенные —
Именно такой — архаический — статус охраняет наш заповедник. Он служит убежищем не только для зверей, но и для людей, хоть на час убегающих сюда от культуры, которую они же и создали. Входя сюда, мы оказываемся по ту сторону цивилизации. И не только потому, что из всех ее примет здесь одна избушка натуралистки, следящей за нею установленным порядком, но и потому, что соприкосновение с нетронутой природой меняет строй души, омолаживая ее на несколько тысячелетий.
Уроки нечеловеческого бытия помогают склеить душу, расколотую страхом и сомнениями. Природа — своего рода бомбоубежище, где можно перевести дух в безучастной среде. Для такого терапевтического воздействия лучше всего подходит та часть природы, к которой мы не имеем отношения, — не клумба, а лес, не курица, а чайка, не пляж, а болото, не прирученная, а дикая природа. Тут ее спасли от одомашнивания, чтобы не превратить в достопримечательность.
Превращая лес и горы в объект осмотра, мы забываем, что природа — «не нашей работы», что главное ее свойство — нерукотворность. Она-то, в отличие от нас, была всегда. Мы для нее — случайная выходка эволюции. Может, она и не в силах исправить эту ошибку, но это еще не повод, чтобы нам об этом забывать.
Робко приходя к ней в гости, человек встречается с миром, не предназначенным для него. Оттого природа и кажется безразличной, что мы на нее не похожи. Дерево не знает, что оно — часть пейзажа. Оно живет само по себе. И эта принципиально иная жизнь дает нам материал для сравнения. Безразличие природы лечит, меняя привычный масштаб. Мир был до нас и будет после нас. Человек в нем гость, причем незваный. Безучастность природы выводит из себя. Зато нам есть куда вернуться.
Тени в раю
Святочная история
Святочный рассказ не может обойтись без призраков, а здесь их была целая деревня. Не обращая на нас внимания, они занимались своими непростыми делами. Надо признать, что это были очень работящие привидения, ибо никто из них не отрывался от трудов своих ради нравоучений в стиле Диккенса. Если они чему и учили смертных, то лишь усердию.
Матрона в чепце заправляла грандиозной стиркой. Женщина помоложе, но тоже в чепце, кормила нежных ангорских коз. Юная стряпуха с бешеным, как у всех здесь, румянцем готовила обед, разминая травы в ступе. На дворе ражий мужик в портах и некрашеной полотняной рубахе строгал доску из чуть тронутого топором соснового бревна. Сучков было много, ствол — огромным, работа шла медленно, и до Нового года ему было никак не справиться.
Здесь, однако, никто и не торопился. Время для них прекратило свое течение век назад, когда расположенная в глухом углу между Вермонтом и Массачусетсом деревня шейкеров Хэнкок, окончательно обезлюдев, стала достоянием ряженых. Одни были родственниками умерших, другие писали диссертации об их наследстве.
Самые интересные музеи Америки — те, где нет экспонатов. Это — выкраденные из настоящего оазисы любовно восстановленной истории. Лавочки, церкви, школы, тюрьмы, питейные дома, верфи, конторы. Здесь пекут хлеб по рецептам с «Мэйфлауэр», говорят на елизаветинском английском, распускают слухи о конфедератах, а президента Рузвельта фамильярно называют Тедди. Дороже всего в здешних домах — гвозди (железо!), газеты тут выходят раз в год, моды не меняются никогда. Устроив такой заповедник прошлого, ученый персонал с женами, детьми и домочадцами ведет здесь щепетильно воскрешенную жизнь, устраивая зевакам парад старинных ремесел, демонстрацию допотопных обычаев, выставку отживших нравов. Несмотря на бесспорную экзотичность музеев-аттракционов, это, в сущности, огороженное забором пространство будней. Индейских, как в Теннесси, колониальных, как в Вирджинии, фронтьерских, как в Неваде, или викторианских, как в Коннектикуте. Банальность вроде сработанной доктором наук бочки возводится в музейное достоинство. При этом теряет всякий смысл драгоценное для музея различие оригинала с копией: выставляется процесс, не что, а — как.