Странник. Путевая проза
Шрифт:
Романом с Сербией судьба что-то говорит мне, но я никак не различу — что. Поэтому в балканских поездках мне мнится какая-то потусторонняя подсказка. Лестная примерка воздаяния? А может — опечатка в адресе? Сербы считают, что я скромничаю, на самом деле — недоумеваю. С этим, однако, легко примириться — если с тобой спорят.
В самолете я пристегнул ремни — «ради безбедности лета», как уверяла меня последняя табличка на сербском, и уставился в иллюминатор. Страны мелькали по-европейски быстро. Вскоре под крылом доверчиво расстелилась плоская Голландия — с воскресным футболом и бесконечными грядками тюльпанов. Они
Зимой в Венеции
В городе N не было ничего ни знакомого, ни нового. Мне показалось, что я уже здесь был. Обобщенный пейзаж не обещал приключений. Город со стертой индивидуальностью нерасчленим, как болото. Ты идешь по улице, которая ничем не кончается. Впечатления ограничиваются голодом и мозолями. Перестав смотреть по сторонам, глядишь под ноги, но там уж точно нет ничего интересного. В нудных краях приходится думать о себе больше, чем хотелось бы. Я предпочитаю живописные окрестности.
Живя в ганзейской Риге, я думал, что все города такие же, только больше. Вмешиваясь — сам того еще не зная — в вечный спор «реалистов» с «номиналистами», я отрицал существование реалий и не понимал, что значит город вообще. Анонимный населенный пункт — человек без лица. С ним нельзя общаться, выпивать, целоваться. Хорошо, что людей таких не бывает, но с городами это случается. Лишенные исторической, а значит, чужой памяти, они вынуждены ее себе создать сами. Постороннему в этом не разобраться, и он бредет между скучных домов, как мимо спящих, не догадываясь об их снах.
Как во всем важном, масштаб тут ни при чем. В Риге, скажем, мне не хватало пространства: свой город я знал слишком хорошо. Только попав в Бруклин, я впервые встретился с тупым избытком урбанистского простора. Прохожий знал названный мною адрес и даже сказал, как туда дойти, но делать этого не советовал. Я все же отправился в простой путь по незатейливому проспекту. Три часа спустя номера домов стали пятизначными, но в остальном ничего не изменилось. Перемещение без впечатлений — чистый ход времени, ведущий только к старости. С тех пор я редко бываю в Бруклине и отношусь настороженно к незнакомым городам. Но и знакомые ведут себя по-разному, как я узнал зимой в Венеции.
В январе даже в Италии темнеет рано, а когда ночь прячет архитектуру от завистливого глаза, в городе остается только луна, вода и люди. Молодых немного, разве что — гондольеры. Один обнимал красивую негритянку. Она могла бы быть правнучкой Отелло, если бы тот доверял Дездемоне. Но чаще всего на улицах — старики. Мягкое время года они пережидают в недоступных туристам щелях. Зато морозными вечерами старики выходят на волю, как привидения, в которых можно не верить, если не хочется. Живя в укрытии, они состарились, не заметив перемен. Дамы все еще ходят в настоящих шубах.
За одной (она была надета на пышную, как Екатерина Вторая, старуху) я ходил весь вечер. Роскошное манто ныряло в извилистые проходы, сбивая с толку лишь для того, чтобы призывно показаться на близком мостике. Я шел по следу с нарастающим азартом, пока старуха окончательно не исчезла в казино. Только тут мне удалось остановиться: я хорошо помнил, чем заканчивается «Пиковая дама».
Старики в Венеции носят пальто гарибальдиевского покроя.
Одну из них я как следует рассмотрел в дворце Дожей. К северу от моря, которое мы называем Каспийским, простиралась пустота, ненаселенная даже воображением. Карта ее называла «безжизненной Скифией». На другом краю я нашел Калифорнию. За ней расстилалась другая пустыня: «земля антропофагов».
Не пощадив ни старую, ни новую родину, венецианская география предложила мне взамен такую версию пространства, которая лишает его здравого смысла. Здесь все равно — идти вперед или назад. Куда бы ты ни шел, все равно попадешь туда, куда собирался. Тут нельзя не заблудиться, но и заблудиться нельзя. Рано или поздно окажешься где хотел, добравшись к цели неведомыми путями. Неизбежность успеха упраздняет целеустремленность усилий. Венеция навязывает правильный образ жизни, и ты, сдаваясь в плен, выбираешь первую попавшуюся улицу, ибо все они идут в нужном тебе направлении.
Отпустив вожжи, проще смотреть по сторонам, но зимней ночью видно мало. Закупоренные ставнями дома безжизненны, как склады в воскресенье. Редкое жилье выдает желтый свет многоэтажных люстр из Мурано. Просачивающийся сквозь прозрачные стекла (в них здесь знают толк), он открывает взгляду заросшие книгами стены и низкий потолок, расчлененный балками, почерневшими за прошедшие века. Видно немного, но и этого хватает, чтобы отравить хозяина и занять его место.
Я поделился замыслом с коренной венецианкой, но она его не одобрила.
— Знаете, сколько в этом городе стоит матрац?
Я не знал, но догадывался, что с доставкой по каналам обойдется недешево.
— В наших руинах, — заключила она, — хорошо живется одним водопроводчикам: тут ведь всегда течет.
Франция без Парижа
Франция без Парижа, словно тело без мозжечка, теряет координацию и рассыпается на части. За что я люблю ее еще больше.
Дижон
В придорожном сортире не было унитаза.
«Не Америка», — подумал я. Но стоило закрыть дверь, как из вделанного в стенку динамика раздался мелодичный шепот Азнавура, которого даже сюда транслировало парижское «Радио Ностальжи».
«Не Америка», — опять подумал я.
На самом деле тут была даже не Европа. В этой глубокой провинции Франция оставалась самой собой — страной, счастливо сдавшейся виноградникам. Решительно захватив Бургундию, они обнимали дома с погребами, тесно обступали телеграфные столбы, крепко сжимали дорогу, выкраивая лишний метр у асфальта. Лучшая лоза жила за высокой оградой. Путь к ней преграждали ворота с адресом, который до сих пор я встречал лишь на этикетках в той части магазина, куда забредал по ошибке.