Странный Фаломеев
Шрифт:
Впереди маячили фигуры Кузина и лейтенанта-летчика, они волокли немца под руки, бегом, это было очень смешно, потому что немец все время поджимал ноги и норовил проехаться по воздуху, а его конвоиры не замечали этого, к тому же лейтенант был без ремня и выглядел странно.
— Держись рядом. — Фаломеев схватил Тоню за руку. Она услыхала отчаянный крик Зиновьева и оглянулась. Зиновьев размахивал руками, в правой у него был довольно увесистый чемодан, он не бежал даже, а делал какие-то немыслимые прыжки, стремясь не отстать.
— Подождем, — Тоня удержала Фаломеева.
— Подождем? — Он странно посмотрел на нее, не сбавляя шага, замотал головой, точно стремился сбросить натерший шею хомут, задыхаясь, начал говорить быстро, в такт шагам, и от этого получалась не нормальная человеческая речь, а какое-то эхо, разобраться в котором было очень и очень трудно, и Тоня едва поняла, что, оказывается, Фаломеев знал Зиновьева давно, у них даже были какие-то странные отношения, о которых сам Зиновьев даже не
Кисляев добежал только до третьего вагона, он уже шагнул на переходный мостик второго, когда ужасающей силы удар выбросил его куда-то вверх, в разорвавшийся переход, вагон приподнялся, потом нырнул вниз по насыпи и, ударившись, завалился набок. Кисляев падал с противоположной стороны и поэтому остался жив — его не придавило; переворачиваясь в воздухе, он еще успел увидеть, как на том месте, где только что дымил и гудел паровоз, образовался огромный столб огня и черного дыма, потом шибануло о скат насыпи, и он потерял сознание. Наверное, это длилось всего несколько мгновений, потому что, когда он пришел в себя и открыл глаза, успел увидеть черные сигарообразные тела немецких самолетов, их было три, и летели они очень низко. Кисляеву даже показалось, что видит улыбающегося летчика. Это привело его в ужас, он не чувствовал боли, не знал, шевелятся ли у него руки и ноги, и даже забыл попробовать, страх обволок холодом и бессилием, тело стало мокрым, словно он только что выкупался и надел одежду не вытираясь. «Как… — думал он, — улыбается? Убивает и улыбается, вроде шутит…» — на слове «шутит» Кисляев споткнулся — нет, какие уж шутки, просто он силен, этот немец, и сознает свою силу, в отличие он него, майора Кисляева, потому что в руках немца первоклассная боевая техника, а в руках у него, Кисляева, всего лишь наган, в котором только семь бесконечно слабых патронов и который годен только на то, чтобы не попасть живым в руки врага… Он забылся, видимо от шока, шум и грохот исчезли, словно провалились куда-то, а может быть, это он провалился в бесконечную и мягкую, обволакивающую перину, у него такая была, он любил понежиться в ней холодными зимними утрами, когда будила мама, а окна в комнате были совсем еще черными и фронтон классического здания музыкальной школы, что была напротив, различался слабо, как бы размыто. «Пора, — улыбалась мама, — сегодня твой день рождения, придут твои друзья, папа Купил у Елисеева огромный торт с шоколадным гусем…» Друзья… А были ли они у него — истинные, третье плечо, ротовые всем пожертвовать, разделить радость, успех? Не было, пожалуй… Его героем был Федор Додохов, умный, блестящий и бесстрашный, без привязанностей и «ложных» принципов, бесстрастный покоритель красивых женщин, игрок… Он подражал ему, снисходительно обсуждая с товарищами по училищу Павку Корчагина и других комсомольских идолов (он их так называл), которых неуемная пропаганда превращала, по его мнению, в ходульных и совсем не интересных кукол. Он быстро усвоил, что на комсомольских собраниях все охотно провозглашали «товарищеское отношение к женщине», а потом, в увольнение, шли на Невский и норовили завязать знакомство с кем ни попадя, лишь бы была податливей и сговорчивей. И с начальниками менее всего нужны были принципы, упрямство. Начальник потому и начальник, что он умнее, опытнее, и вообще — ветер есть ветер, против него восставать бессмысленно, сам же мокрый будешь. Однажды в коридоре приятель осторожно напомнил о чести и достоинстве офицера (только что окончилось комсомольское собрание, на котором Кисляев потребовал исключить из комсомола курсанта — за «чуждое социальное происхождение»), ответил: «Мы не офицеры, а красные командиры, и мораль у нас — другая». Он знал, что его не любили и побаивались, но не смущался этим, искренне полагая, что его усердие и приязнь старших сделают свое дело. Они и сделали: окончил училище по первому разряду, получил сразу «старшего лейтенанта», а через три года стал майором — вне всякой очереди. Конечно, и вакансии освобождались быстро, такое уж было время, но и личные качества и связи тоже играли не последнюю роль…
Очнулся, в ушах мякла вата, тело было чужим, попробовал пошевелить пальцами, потом рукой, это получилось, но ноги не слушались, и он подумал, что с этой насыпи, с откоса этого ему уже не сойти никогда. Помедлив, нащупал кобуру и начал вытаскивать наган. Вспомнил: надо в висок. Еще подумал: не смогу. Кровь у виска пульсировала прерывисто-четко, он даже дернулся всем телом, представив себе, как пуля разрывает кожу и с невероятной болью вкручивается в голову бутылочным штопором — чего это он о нем вспомнил? — и перестает пульсировать кровь, и уходит жизнь. Господи, зачем это, кому нужно, что за нелепость «не даваться в руки врага живым», поза какая-то, чепуха бессмысленная, как будто эти немцы не такие же люди, даже тот, в самолете, приезжали же в часть, весело «шпрехали», пили шнапс в командирском буфете и хвалили чисто немецкую организованность полка. К черту все! Нет.
Он снова впал в забытье.
Грохот утих, отдалился-исчез вой и рев немецких самолетов, тишина повисла над полем — тягостная, тревожная тишина. Фаломеев выбрался по откосу на край воронки: поле было усеяно трупами, слабый ветерок шевелил траву, видна была седая голова женщины в черном и связка бубликов. Фаломеев шагнул — старуха лежала на боку, рядом валялся кожаный баул, бублики она прижимала к груди как величайшую драгоценность. Немецкого летчика и сопровождающих видно не было.
— Надо идти. — Фаломеев протянул руку Тоне, потом помог выбраться Зиновьеву. «Немцев не видать, — констатировал он, — но это не значит, что их нет, — взглянул на Зиновьева: — иди поищи летчика и конвой, а вы, Тоня…» «Не пойду! — крикнул Зиновьев. — И вы, Тоня, не ходите, ишь, придумал, мы — под пули, а он отсиживаться? Не выйдет, гражданин хороший!» — «Я схожу, — Тоня покосилась на Зиновьева, — чего спорить…» Она пошла через поле, обходя мертвых. «Поищи еду и воду!» — крикнул ей вслед Фаломеев, она отозвалась удивленно: «Да где же здесь…» Он перебил, яростно махнув рукой: «У покойников смотри, неужели не понимаешь? — повернулся к Зиновьеву: — Сиди, а то потеряешься… — добавил равнодушным голосом: — Сыночек…» — И, не обернувшись, зашагал, шелестя травой, будто косил: вжик, вжик…
Тоня увидела его спину и в раздражении повела плечами. Как это взять у мертвого? Кто это станет есть и пить? Есть же какие-то нормы… — Она сделала несколько шагов и увидела труп, это был летчик гражданской авиации, совсем еще молодой, в новенькой синей форме, рядом чернела раскрытая сумка, из которой высыпались шоколадные конфеты и надорванная пачка печенья. Тоня долго смотрела на него, это был первый в ее жизни человек, убитый на войне. И вдруг в душе ее словно перевернулось что-то, она подумала, что могла оказаться на месте этого парня и точно так же лежать с раскинутыми руками и кто-нибудь подошел бы к ней и, нуждаясь в воде и пище, взял бы у нее то и другое, потому что живым надобно жить… Она наклонилась, подобрала сумку и увидела несколько толстых пачек, упакованных крест-накрест широкой бумажной лентой, — это были червонцы с портретом Ленина в овальной рамке, здесь было так много, ей никогда не приходилось видеть столько за всю свою жизнь. Она даже попробовала прикинуть, но сбилась и бросила, подумав, что деньги эти не нужны, ей во всяком случае. Подняла глаза и увидела Кузина в соседней воронке, шагах в двадцати, обрадовалась, подошла:
— Ну, как вы здесь? — Немец сидел; на откосе, руки у него были связаны. «Тяжеленько было волочь»; — мелькнула совсем ненужная мысль, напротив привалился Кузин с пистолетом в руке, лейтенант курил, нервно попыхивая папиросой.
— Как видите, — усмехнулся Кузин, — а где ваш жирняк?
Подбежал Фаломеев, спросил, задыхаясь:
— Ну, чего, Кузин, не убил немца? — Насмешливо улыбнулся: — Молодец.
— Не успел… — хмуро отозвался Кузин. — Что станем делать? — Он выбрался на край.
Фаломеев сказал:
— Да развяжи немца, куда он денется… — С летчика сняли ремень, и он вылез из воронки. Последним выкарабкался лейтенант, все сразу замолчали.
Поезд чернел сгоревшими вагонами, лежали убитые, издалека доносилась винтовочная и пулеметная стрельба, слышались глухие удары.
— Ну вот… — все так же хмуро продолжал Кузин, — это километрах в пяти, не больше, пойдем в ту сторону…
— Ты уверен, что бой в той стороне?
— А ты?
— Не знаю… Я на маневрах не бывал, может, это — эхо…
— Может, — кивнул лейтенант. — Только, по-моему, это стреляли с «юнкерсов». И моторы я слышал. И бомбы рвались.
Про Зиновьева забыли, он непривычно молча стоял на противоположном краю воронки.
— Стратеги… — вдруг с нескрываемой злостью произнес он, — маршалы… Где Красная Армия, где?
— Нету… Красной Армии. — Горькая складка пересекла щеку Фаломеева, он помрачнел, ткнул сжатым кулаком в сторону Зиновьева: — Ты! Совет подать хочешь — говори, а так — помалкивай… Кто еще?
— Врешь ты все! — взвизгнул Зиновьев. — Чего вы его слушаете, он всех нас продаст, помяните меня! — сел на корточки и закрыл лицо руками.
— Кто еще? — повторил Фаломеев, он вдруг сделался старшим, и это никто больше не оспаривал.
— Я думаю — в город? — вопросительно поднял брови лейтенант. — Герасимов, — запоздало представился он. — Я почему? Здесь много одежды… Переоденемся, немцы нас не тронут, а там видно будет. Я считаю — советские люди и под немцем советскими останутся… — Он смущенно замолчал, пафос сейчас был явно лишним.