Странствие Бальдасара
Шрифт:
Она вновь покачала головой и, прощаясь, замахала мне рукой. На ее лице появилась грустная улыбка, которая отражала ее сожаление, а может быть, и сомнение.
Кто-то потянул меня назад, дернув за рубаху, чтобы на лодку могли подняться и другие. Потом один из двух моряков потребовал с меня плату, я вынул из кошеля две гинеи, но отдал ему только одну.
И сейчас еще, когда я пишу эти строки, у меня щемит сердце. Я плохо и слишком скоро простился с ней. Мне следовало бы поговорить с Бесс до того, как появилась эта лодка, и справиться о ее планах. Я же все время вел себя так, будто само собой разумелось, что она последует за мной до самого конца. А ведь так легко было догадаться, что она не поедет, что ей нет никакого смысла бросать свою таверну и своих друзей, чтобы ехать со мной; во всяком случае, я никогда не спрашивал
Я слышу голос Грегорио, который только что возвратился из порта. Я должен идти к нему и что-нибудь поесть. Я снова возьмусь за дневник после полудня, во время сиесты, когда он пойдет отдыхать.
За столом хозяин завел со мной беседу о делах, касающихся его и моего будущего. Он все еще старается убедить меня остаться в Генуе. Порой я молю его больше не настаивать, порой даю ему надежду. Дело в том, что я пока сам не знаю, на что решиться. Я считаю, что уже слишком поздно, что время торопит, а он просит меня не уезжать, положить конец моим блужданиям и осесть подле него, заняв место его сына. Искушение велико, но мной владеют и другие искушения, у меня есть другие обязательства и срочные дела. Я злюсь на себя за то, что бессовестно бросил Бесс; как же я стану себя чувствовать, если оставлю на произвол судьбы Марту? Она носила моего ребенка, и она не была бы теперь пленницей, если бы я ее лучше защищал.
Как бы мало ни осталось у меня времени, я хотел бы употребить его на то, чтобы отдать все долги и исправить ошибки, а Грегорио хотел бы, чтобы я забыл прошлое, забыл свой дом и сестру, забыл свою прежнюю любовь и начал в Генуе новую жизнь.
Как раз сейчас истекают последние недели рокового года. Подходящее ли это время для того, чтобы начинать новую жизнь?
Эти вопросы измучили меня, мне следовало бы изгнать их из своих мыслей и возобновить нить моего повествования.
Я остановился на той минуте, когда я садился в шлюпку, покидая Лондон. Пассажиры вполголоса сулили виселицу неотесанным верзилам, которые везли нас, широко ухмыляясь и напевая от радости, настолько хороша была их теперешняя работа. Должно быть, за эти дни они сколотили больше денег, чем за целый год, и, наверное, молили Небо раздуть пожар еще пуще, чтобы продолжить эту прибыльную жатву.
Впрочем, они не удовлетворились той громадной суммой, которую им удалось у нас вытянуть, и поспешили пристать к берегу, чуть только мы отплыли от города, вышвырнув нас из своей шлюпки так, словно выгоняли стадо свиней. Мы плыли минут двадцать, вряд ли больше. Тем, кто все же решился протестовать, они заявили, что вызволили нас из пожара и спасли нам жизнь и мы должны благодарить их на коленях, а не спорить о цене. Я не протестовал — из страха, как бы меня не выдал мой акцент. Наши «благодетели» отправились в Лондон за новым урожаем звонких гиней, большинство же моих несчастных спутников, поколебавшись мгновение, решили идти по дороге к ближайшей деревушке, а я остался ждать другую лодку. Единственным человеком, разделившим со мной это ожидание, стал высокий дородный блондин, который, как и я, не произносил ни слова и даже избегал смотреть на меня. В суматохе я не обращал внимания ни на него, ни на кого-либо другого, но теперь, когда мы остались одни, было бы трудно по-прежнему притворяться.
Не знаю, как долго мы молчали, поглядывая друг на друга через плечо, при этом каждый со своей стороны делал вид, будто следит, не покажется ли какой корабль на горизонте, или начинал рыться в своем узелке, якобы ища забытую вещь.
Внезапно эта ситуация
— Мало нам пожара, так надо же было нарваться еще на этих стервятников!
Услышав мои слова, он явно обрадовался — больше, чем следует, — и кинулся ко мне с распростертыми объятиями:
— И вы тоже, вы — из-за границы?
Он произнес это странным тоном, как будто это «из-за границы» — «from aboard» — было нашим общим происхождением, точно эта «заграница» была страной, и, значит, мы с ним — соотечественники.
Его английский оказался гораздо менее примитивным, чем мой, но как только я сознался ему, откуда я родом, он попытался вежливо перейти на итальянский или, скорее, на то, что он полагал итальянским и что, на мой взгляд, не походило ни на один известный язык. Когда я в третий раз попросил его повторить одну и ту же фразу, он произнес ее на латыни, что устроило нас обоих.
Я немедленно узнал о нем массу сведений: оказалось, что он баварец, что он на пять лет старше меня, что с девятнадцати лет он проживал за границей, в разных городах — в Сарагосе, три года в Москве, в Константинополе, в Гетеборге, в Париже, три с половиной года в Амстердаме, а последние девять месяцев — в Лондоне.
— Вчера мой дом сгорел, мне ничего не удалось спасти. У меня остался только этот узелок.
Он сказал это так легко и так весело, что я в тот момент подумал, а может, он пострадал от этого бедствия вовсе не так сильно, как хотел это показать. С той поры мне довелось не раз с ним побеседовать, и я убедился, что он не лгал в проявлении своих чувств. В отличие от меня, этот человек был настоящим странником. Все, что привязывало его к какому-то месту — стены, вещи, семья, — в конце концов делалось для него невыносимым; и напротив, все, что подталкивало его к отъезду, будь то банкротство, изгнание, война или пожар, становилось для него благом.
Эта исступленная страсть овладела им, когда он был ребенком, в пору германских войн. Он поведал мне о совершавшихся тогда жестокостях: об истреблении людей, искавших прибежища в церквах, об опустошенных голодом деревнях, о сгоревших, стертых с лица земли городах, о виселицах, о кострах и плахах, с которых катились отрубленные головы.
Его отец был печатником в Регенсбурге. Епископ поручил ему издать молитвенник с проклятиями Лютеру. И вот его печатню сожгли, и дом тоже. Семья тогда уцелела, но отец упорствовал, он задумал опять построить все, как было, дом и мастерскую, на том же самом месте. Они поглотили остаток его состояния — и только для того, чтобы вновь подвергнуться разрушению, как только стройка была закончена, но на этот раз погибли его жена и маленькая дочь. Тогда его сын, мой нынешний спутник, поклялся никогда не строить своего дома, никогда не обременять себя семьей и никогда не привязываться ни к какому клочку земли.
Я еще не сказал, что его звали Георг, и он назвал свое прозвище, Каминариус, — его настоящая фамилия мне не известна. Он, похоже, владел неисчерпаемым состоянием, которое он хоть и не транжирил, но тратил не скупясь. Рассказывая о самом себе, он был сдержанным, и, несмотря на все мои ухищрения опытного торговца, всегда чуявшего происхождение денег, я так и не смог выведать, получил ли он его в наследство, или это была ежегодная рента или какое-нибудь прибыльное дельце. Если верно последнее, оно, должно быть, не слишком благовидное, потому что потом мы говорили с ним целыми днями, а он так ни разу и не рассказал о нем…
Но сначала нужно вернуться к рассказу о моем бегстве. Надо сказать, что после более чем часового ожидания, во время которого нам не один раз случалось махать руками проплывавшим мимо лодкам, наконец-то к берегу пристала небольшая шлюпка. На ее борту были только два человека, которые спросили, куда мы направляемся, и сразу же заявили, что, если понадобится, отвезут нас хоть на край света, лишь бы не в Голландию, и, конечно, если мы будем достаточно щедры.
Георг ответил, что мы бы хотели добраться до Дувра, а они предложили отвезти нас еще дальше — до Кале. За этот маршрут с нас потребовали четыре гинеи, по две с каждого, что в другое время показалось бы мне из ряда вон выходящим; но, если сравнить это с суммой, которую их предшественники только что выудили за расстояние в двадцать раз меньшее, у нас не было причин торговаться.