Странствующий подмастерье
Шрифт:
Нам остается теперь добавить лишь несколько слов о том, каким образом еще и в наши дни решаются подобные споры. Решаются они не жеребьевкой или бросанием костей, а соревнованием в мастерстве. Каждая сторона изготовляет какую-нибудь пробную вещь, наподобие тех, которые в старинных цехах назывались шедевром. Общеизвестно, что в старину, в пору братств или корпораций, звание мастера можно было получить, только представив такую пробную работу на суд старейшин и знатоков, призванных установить право соискателя на это звание. Гофман в своей новелле «Мартин-бочар» (которую сам с полным на то основанием мог бы назвать своим шедевром) воспел этот прекрасный период в жизни ученика, поэтически изобразив все этапы его – представление к званию мастера, работу над шедевром, церемонию принятия в мастера и прочее. В наши дни, когда звание это уже не завоевывается путем соревнования, а легко может быть получено каждым, к подобному соревнованию прибегают только в тех случаях, когда нет другой возможности разрешить спор двух соперничающих обществ и дело доходит
Вот такого рода переломный, решающий момент и переживали существовавшие в Блуа союзы ремесленников к тому времени, когда Пьер Гюгенен и Амори подходили к городу.
Чужим подмастерьям, или гаво, появившимся в городе всего несколько лет тому назад, приходилось вести беспрерывную борьбу с союзами, обосновавшимися здесь прежде, выдерживая при этом натиск не только со стороны столяров-деворанов, но еще и плотников-дриллей, иначе – детей отца Субиза. Уже имело место несколько столкновений в разных концах города; перед лицом двойной опасности гаво решили прибегнуть к состязанию, чтобы обезопасить себя от столяров; даже в случае поражения они получили бы хоть на время конкурса передышку в этой непрекращающейся войне. Что касается плотников, то гаво надеялись держать их пока на расстоянии, сохраняя свое достоинство и не ввязываясь в ссоры с ними. Амори, слывший среди гаво искуснейшим столяром, шел теперь в Блуа, по приглашению совета своего общества. Радость и страх обуревали его: ведь вместе с другими знаменитыми подмастерьями ему предстояло помериться силами с отборнейшими столярами деворанов.
Обо всем этом не без гордости поведал он своему другу, однако тут же с подкупающей скромностью добавил:
– Одно удивляет меня во всем этом, дружище Вильпрё: я-то приглашение получил, а тебя, что же, обошли? Но ведь если есть среди нас, столяров, человек, превзошедший всех остальных по всем решительно статьям, то это уж никак не я, а, разумеется, ты, Чертежник!
– В этих лестных для меня словах я вижу лишь свидетельство великодушной твоей дружбы, – ответил Пьер. – Но будь я даже столь безрассуден, чтобы поверить, будто и в самом деле обладаю достоинствами, которые ты мне приписываешь, я и тогда не имел бы основания сетовать, что обо мне забыли. Ибо, признаюсь тебе, этого я хотел и никогда бы по собственной воле не напомнил о себе. Когда после четырех лет странствий я решил вернуться домой, то сделал все, что мог, чтобы уход мой не был замечен в нашем союзе. Я не устраивал торжественного прощания, а просто выполнил все свои обязательства, за все сполна расплатился и в одно прекрасное утро взял и ушел. Не думаю, чтобы кто-нибудь обиделся на меня за это. Меня могут обвинить в своенравии, но в неблагодарности никто не упрекнет. Мне не терпелось поскорее покончить с этим тревожным существованием, я жаждал вернуться в родные края, и все, что могло задержать меня хоть на день, казалось мне тогда насилием надо мной. Вот два месяца, как я работаю у своего отца, и никому из старых друзей не давал еще знать о себе.
– Даже мне! – с упреком заметил Амори.
– Я надеялся на Провидение, и недаром, как видишь, – оно вновь свело нас. С тобой я рад бы вовек не расставаться, и, согласись ты сейчас отправиться со мной в Вильпрё, я был бы самым счастливым человеком. Но писать тебе я не мог. Не всегда письмо к другу способно облегчить страдания. Напротив, бывают нравственные переживания, которыми трудно делиться именно с тем, кто особенно тебе дорог. И сам впадешь в уныние, и на него нагонишь тоску. Да и как мог бы я писать тебе о своей печали, когда и сам не понимаю ее причин! Ты заподозрил бы меня, пожалуй, в том же, в чем заподозрил Швейцарец. Дружеские излияния требуют встречи. Никогда письмо не заменит свидания…
– Все это так, – отозвался Амори, – и молчание твое мне понятно; но печаль, явившаяся причиной его, все более и более удивляет меня. Я всегда знал, что ты рассудителен, серьезен, скромен, что ты чуждаешься шума и суеты, но при этом ты умел быть таким душевным, доброжелательным и пылким в дружбе. Откуда эта нынешняя твоя нелюдимость и то странное безразличие, которое ты проявляешь к делам нашего союза? Может, с тобой поступили несправедливо? Ты же знаешь, в подобных случаях потерпевший вправе требовать защиты. Собирается совет, выслушивает тебя, и старейшина восстанавливает справедливость.
– Нет, никто не обижал меня, – ответил Пьер, – и своих товарищей подмастерьев я вспоминаю только добром. Почти всех, с кем приходилось мне иметь дело, я искренно уважаю, а некоторых горячо люблю. И союз наш кажется мне самым достойным из всех и самым лучшим по своим порядкам. Ведь раньше, чем вступать в него, я некоторое время приглядывался к установлениям других союзов, к их обычаям. Мне показалось, что у них подмастерья менее свободны, чем у нас, и более отсталы в своих понятиях. Поэтому я и предпочел наш союз. Возможно, что это была моя ошибка, но тогда, вставая под его бело-голубое знамя, я делал это от чистого сердца. У нас хоть нет всех этих перекличек и подвываний, и если единые законы компаньонажа порой и вынуждают нас драться с подмастерьями других обществ, все же всякие взаимные подстрекательства, которые там насаждаются и возводятся в священный принцип, весь этот фанатизм, чужды, мне кажется, духу нашего союза. Но если ты хочешь знать истинные причины тайной моей тоски, я открою тебе свое сердце. Мне не хотелось охлаждать твое воодушевление, колебать ту безграничную веру в свой союз, которая призвана быть двигателем жизни каждого подмастерья. Но придется признаться тебе – вера эта во мне пошатнулась. Увы, это так. Священный дух корпорации постепенно угасает во мне. По мере того как я знакомлюсь с подлинной историей народов, легенда о храме Соломоновом начинает представляться мне просто детской сказкой, грубым вымыслом. Все яснее становится мне, что у всех нас, рабочих, одна, общая судьба, и все более диким и пагубным кажется варварский обычай создавать между нами различия, делить на какие-то касты, на враждебные лагери. Неужели мало нам исконных наших врагов, тех, кто наживается на нашем труде? Зачем нам еще и самим истреблять друг друга? Нас душит алчность богачей; нас унижает бессмысленная кичливость дворян; попы, подлые их сообщники, обрекают нас до скончания века тащить на израненных наших плечах тяжкий крест, подобный тому, который нес на плечах своих Спаситель и чьим изображением украшают они ныне парчовые и шелковые свои одежды. Так неужели мало нам этих обид и мы недостаточно еще несчастны? Мы низведены до положения парий общества; зачем же насаждать нам и в собственной нашей среде нелепое, преступное это неравенство? Мы издеваемся над аристократами, над их притязаниями, их гербами, ливреями их лакеев, мы презрительно смеемся над их родословными, а чем отличаемся мы от них? Мы спорим о том, чей союз старше, глупо кичимся древностью происхождения, а стоит только образоваться какому-нибудь новому обществу, как мы объявляем его незаконным, и нет тех оскорблений, тех бранных слов, тех язвительных куплетов, которые мы не обрушили бы на него. Во всех концах Франции мы преследуем себе подобных, оспаривая друг у друга право носить на груди эмблему своего ремесла – циркуль и угольник, как будто всякий работающий в поте лица не вправе носить на груди знаки своей профессии! Цвет ленты, место, куда ее прикалывают, форма серьги – вот те важнейшие вопросы, из-за которых разжигается ненависть и льется кровь несчастных ремесленников. Как подумаю об этом, не знаю – то ли смеяться, то ли плакать от стыда…
Молодой проповедник не в силах был продолжать далее эту пламенную свою речь. Сердце его переполняло благородное негодование, и у него не хватало слов выразить его. Он остановился, волнение теснило ему грудь, лоб пылал.
– Ах, Амори, Амори! – глухо вскричал он, сжимая руку друга. – Ты хотел узнать, что терзает меня? Я открыл тебе причину своих страданий; мне кажется, ты должен понять меня. Нет, я не безумец, не пустой фантазер, не честолюбец, не предатель. Но я люблю людей моего сословия и несчастен оттого, что они ненавидят друг друга.
О, беспристрастный критик (или, как говаривали мы когда-то, благосклонный читатель), не будь слишком строг к робкому переводчику, пытающемуся донести до тебя слова рабочего! Человек этот говорит совсем другим языком, чем ты, и повествователю, взявшемуся передать его мысли, поневоле приходится искажать своеобразную эту речь, ее пленительную шероховатость, поэтическую ее неумеренность. Быть может, ты обвинишь этого неловкого посредника в том, что он приписывает своим героям мысли и чувства, им якобы не свойственные. На этот упрек он ответит тебе кратко: «Познай их». Покинь те вершины, где муза изящной словесности так давно уже обитает вдалеке от большинства человечества. Спустись туда, откуда так охотно черпает свои темы комическая поэзия, в этот излюбленный источник комедии и карикатуры. Вглядись в серьезные лица этих мыслящих, духовно богатых людей, которых ты все еще считаешь темными и грубыми, и ты найдешь среди них немало Пьеров Гюгененов. Вглядись, вглядись внимательно, умоляю тебя, и не спеши выносить несправедливый приговор, осуждающий этих людей на вечное прозябание в невежестве и злобе! Узнай их недостатки и пороки, ибо они есть у них, не стану скрывать это от тебя. Но познай и величие их и их добродетель. И от общения с ними ты сам почувствуешь себя таким чистым и добрым, каким не был уже давным-давно.
Простота души – вот что поистине восхитительно в народе, та святая простота, которую мы, увы, утратили с тех пор, как придаем столь непомерно большое значение форме наших мыслей. Для народа всякая мысль, в какой бы форме она ни предстала ему, есть нечто новое; будь истина выражена даже самыми банальными словами, все равно она исторгает у него слезы восторга и упования. О, благородное младенчество души, источник роковых заблуждений, пленительных иллюзий, героизма, самоотвержения, позор тому, кто пользуется тобой в корыстных целях! И да будет благословен тот, кто, избавив народ от невежества, поможет ему достичь возмужалости, не лишая при этом детского его целомудрия!
Благодаря той особой душевной чистоте, которая так свойственна людям с неискушенным умом, Пьер Гюгенен всегда легко находил понимание у мыслящих людей своего круга, и потому слова его не рассердили Коринфца и не вызвали в нем желания спорить. Молча слушал он его. Затем, пожимая ему руку, сказал:
– Ах, Пьер, Пьер, ты разбираешься во всем этом лучше меня, и мне нечего тебе ответить. Только мне грустно, как и тебе, и я, право, не знаю, как помочь нам обоим…