Странствующий подмастерье
Шрифт:
Матерью называется корчма, где живут, питаются и устраивают свои сборища подмастерья одного и того же союза. Хозяйка такой корчмы тоже называется Матерью, а если это хозяин, то и его, даже если он холостяк, тоже так величают, и нередко случается, что подмастерья, играя словами, обращаясь к какому-нибудь почтенному корчмарю, называют его папаша Мать.
Амори Коринфец не был в Блуа уже около года. Еще в пути Пьер заметил, что, по мере того как они приближаются к городу, друг его становится все рассеяннее. Когда же они вошли в город, Амори стал проявлять столь явные признаки беспокойства, что Пьер даже удивился.
– Что с тобой? – спросил он. – То ты мчишься вперед, и за тобой не угнаться, то ползешь так медленно, что приходится останавливаться и ждать. На каждом шагу ты
– Не спрашивай меня ни о чем, милый мой Вильпрё, – отвечал ему Коринфец. – Да, ты не ошибся. Я волнуюсь, но почему – сказать не могу. Ты знаешь, от тебя я ничего никогда не скрывал; может быть, когда-нибудь я открою тебе эту тайну, но время для этого пока еще не настало.
Пьер ни о чем не стал его расспрашивать, и несколькими минутами позже они уже входили в корчму, расположенную в предместье города, на левом берегу Луары. Здесь все было по-прежнему – всюду царили чистота и порядок. Подмастерья узнали хозяйскую собачонку, из дверей выглянула знакомая служанка. Только хозяин корчмы не вышел им навстречу, чтобы по-братски обнять, как это бывало прежде.
– А где же друг Савиньен? – неуверенно спросил Амори.
Но вместо ответа служанка сделала ему знак замолчать, показывая глазами на маленькую девочку, которая, стоя на коленях у очага, молилась на сон грядущий. Амори, решив, что служанка просит его не мешать детской молитве, молча склонился над маленькой Манеттой и только слегка коснулся губами крупных завитков ее волос, выбившихся из-под стеганого чепчика… И, увидев, с какой тоской и нежностью он смотрит на девочку, Пьер начал догадываться, о какой тайне говорил его друг.
– Господин Вильпрё, – сказала между тем служанка, отведя Пьера в сторону, – не надо при малютке говорить о покойном хозяине, бедняжка каждый раз слезами заливается! И двух недель ведь еще нет, как мы схоронили господина Савиньена. Бедная хозяйка! Все глаза выплакала.
Не успела она произнести эти слова, как дверь растворилась и на пороге в глубоком трауре, в черном чепчике, появилась вдова покойного Савиньена, та, которую подмастерья величали Матерью. Это была женщина лет двадцати восьми, прекрасная, словно Рафаэлева мадонна, с выражением спокойствия и благородной кротости на тонком лице. Недавно пережитое глубокое горе придавало ее взгляду выражение какой-то самоотверженной стойкости, и от этого весь облик ее казался еще более трогательным.
Она несла на руках второе свое дитя, полураздетого и уже уснувшего мальчугана, пухленького, свежего, словно утро, с золотистой, как янтарь, кудрявой головкой. Свет лампы падал прямо на Пьера Гюгенена, и потому Мать первым увидела его.
– Вильпрё, сын мой! – воскликнула она, и грустная, ласковая улыбка озарила ее лицо. – Добро пожаловать, вы, как всегда, желанный гость в нашем доме, но, увы, здесь осталась одна только Мать. А Савиньен, ваш отец, уже на небесах, у Господа Бога.
При первом же звуке ее голоса Коринфец стремительно повернулся к ней, и невольный крик вырвался из его груди при этих словах.
– Умер?! – вскричал он. – Савиньен умер? Так, значит, Савиньена [5] теперь вдова?
И в растерянности он опустился на стул.
При звуке его голоса грустное спокойствие Савиньены вдруг сменилось глубочайшим волнением. Поспешно передав Пьеру спящего ребенка, чтобы не уронить его, она сделала шаг к Коринфцу, но тут же, опомнившись, смущенная, растерянная, остановилась; а Коринфец, тоже уже готовый броситься к ней, вскочил, но снова упал на стул и спрятал лицо в кудри маленькой Манетты, которая, все еще стоя на коленях, горько заплакала, услышав имя своего отца.
5
В провинциях центральной Франции, где, как известно, не существует слово «госпожа» в применении к женщине из народа, замужнюю женщину принято называть именем ее мужа с женским окончанием; например, жена Рамоне – Рамонетта, жена Сильвена – Сильвена и т. д. (Примеч. автора.)
Тогда Мать овладела собой и, подойдя к Коринфцу, сказала ему со спокойным достоинством:
– Видите, как плачет моя девочка. Она потеряла отца, а вы, Коринфец, вы потеряли друга.
– Будем плакать о нем вместе, – прошептал Амори, не смея ни взглянуть ей в лицо, ни дотронуться до протянутой ему руки.
– Не вместе, нет, – так же тихо ответила Савиньена, – но я слишком уважаю вас, чтобы усомниться в том, что это горе и для вас.
В эту минуту кто-то раскрыл дверь, ведущую в корчму, и Пьер увидел, что там за длинным столом сидят подмастерья. Их было человек тридцать, но вели они себя так тихо, что невозможно было даже заподозрить, что рядом находится столько молодежи. Со времени кончины Савиньена постояльцы, из почтения к его памяти и уважения к горю семьи, свершали свои трапезы в полном безмолвии, пили умеренно и говорили вполголоса. Однако, узнав Пьера Гюгенена, они не смогли сдержать изъявлений радости; некоторые вбежали в комнату, чтобы обнять его, другие просто вскочили со своих мест, и все махали своими колпаками или шапками в знак приветствия, даже те, кто не был с ним знаком, ибо им уже успели шепнуть, что это один из лучших подмастерьев общества, тот самый, кто был первым подмастерьем в Ниме, а потом старейшиной в Нанте.
После первых радостных восклицаний (те, кто знал Амори, приветствовал также его, и не менее сердечно) обоих пригласили к столу. Мать, быстро справившись со своим волнением, как это умеют делать только люди труда, принялась хлопотать, чтобы накормить их ужином.
Пьер Гюгенен слышал, как служанка шепнула ей:
«Не беспокойтесь, хозяйка, идите укладывайте ребенка, я подам им все, что нужно», на что та ответила: «Нет, детей уложи ты, а я сделаю здесь все сама».
И, поцеловав своих малюток, она принялась угощать Коринфца с усердием, в котором чувствовалось нечто большее, чем обычное радушие хозяйки. Она потчевала и Гюгенена с тем хлебосольством, обходительностью и домовитостью, которые снискали ей среди подмастерьев славу образцовой Матери. Но словно какая-то непреодолимая сила заставляла ее то и дело возвращаться к месту, где сидел Коринфец. Она не смотрела на Амори, даже не прикасалась к нему, когда склонялась над ним, подавая ему какое-нибудь блюдо, но заранее угадывала каждое его желание и терзалась, видя, что он даже куска не в силах проглотить.
– Дорогие мои друзья подмастерья, – сказал Лионец Благонравный, наполняя свой стакан, – я пью за здоровье Вильпрё Чертежника и Коринфца из Нанта: пью за обоих сразу, ибо имена их нераздельны, как нераздельны их сердца. Они братья по обществу, и дружба их подобна той, которую питал наш поэт Нантец Выручатель к возлюбленному своему Першерону. – И он затянул низким голосом первые строки песни поэта-столяра:
На свете плохо жить тому,Кто друга не имеет {34} .34
На свете плохо жить тому… – Эти стихи, как и следующие за ними, Жорж Санд заимствовала из книги А. Пердигье «О компаньонаже», где автором их действительно называется поэт-ремесленник Дебуа, по прозванию Нантец Выручатель.
– Неплохо сказано, да плохо спето, – заметил Бордосец Чистое Сердце.
– Как так плохо спето? – возмутился Лионец Благонравный. – Ну-ка, послушайте, я спою другое:
Искусный мастер Першерон,И славы он достоин…– Плохо, говорю вам, плохо, просто никуда не годится, – сказал Чистое Сердце. – Кто поет не к месту, всегда поет скверно! – И, призывая певца к порядку, он незаметно глазами показал ему на Мать.
– Да пусть себе поет, – мягко сказала Савиньена, – не лишайте его удовольствия; это пустяки, ведь поет-то он про дружбу…