Страшные сказки
Шрифт:
Ну, и прошло затем несколько дней, ничего с бабой не случилось, и она уж вздумала пойти к колдуну, чтоб взбучки дать.
А тут мужику понадобилось ехать в город, и баба осталась в доме одна. Наступил вечер. Легла баба на печь, зевнула в урочный час, дабы шибче сон на неё навалился со всех концов. А сна и нет почему-то. Час прошёл, другой, а нет сна.
«Что такое?» – думает. И на другой бок перевернулась, подушку кулаком умяла, зевнула эдак, что кости внутрях затряслись, а заснуть не может.
– Это, – говорит. – вестимо оттого, что я солёненького на ужин
И вот, прямо с завтрашнего дня, наказала себе учиться сдержанности, а пока решила поднапрячься духом и уснуть. Валерьянки там какой-то выпила. Возможно, тоже практически колдовской. Но не заснула, а заколобродила на грани апоплексического помешательства.
И вот, прямо в полночь, родился у ней ребёнок. Тихенький такой мальчонка родился, слегка глазиком косоватый – но уж тут бабе выбирать не приходится, бери чего дают. Она быстренько спеленала его и положила к себе на колени. Баюкает.
– Киска, брысь да киска, брысь! – поёт. – На дорожку не ложись! Наш Ванюшенька пойдёт – через киску упадёт!..
Ребёнок попервоначалу-то внимательно слушал, что ему баба поёт, а потом завозился в пелёнках, глазиком задёргал – видно, на шалопутную киску плохую думку завёл. «Да ладно, – думает баба. – у нас всё равно кошек нет. Потискать-то толком и некого.» Тут другая беда приключилась: кормить дитятко чем-то надо, а у бабы в грудях пусто. И молоко ещё с утра закончилось.
– Ну, – говорит. – ты спи пока маленький, а я буду думу думать, как тебя накормить и напоить.
– Мамаша! – тут ей чей-то голос слышится. – Я не знаю, о чём ты там думать собралась, а я есть хочу!.. Не дашь мне есть, так я тебя съем.
Баба перепугалась голоса, смотрит по сторонам: а в избе никого нет. Сперва подумала, что мужик ейный из города вернулся тихой сапой и теперь подшучивает. Но вроде нет такого тайного места в избе, чтоб мужику спрятаться. Изба-то, как говориться, метр на полтора. И в высоту два с лишком. А голос злобный совсем рядом с бабой слышится.
– Съем тебя да съем тебя! – говорит.
«Что такое?» – думает бабка. И видит: ребёнок, которого она давеча родила, прямо на неё пялится пристально, словно заживо сожрать хочет. Рожу-то до того скривил, что иному злыдню такую скривить ещё надо постараться. И вроде клыки из ребёночьего ротика выпростались и принялись посверкивать не к добру.
Испугалась баба, положила ребёнка в люльку, а сама стала другую колыбельную петь. Без кисок, без волчков, кусающих за бочок, без всяких дремотных двусмысленностей. Долго очень пела, устала, приглядывается: а вроде бы всё в избе тихо да сумеречно, лишь свечной огарок привычным треском шипит.
– Ну, – говорит. – видно, померещилась мне эта история с ребёнком, не может он невероятное окаянство в свои молодые лета учинить.
И легла спать.
Легла, значит, как ни в чём не бывало, одеялом накрылась с головой – вроде нашла в своём дому приличное убежище. Вдруг слышит, что ребёночек из люльки вылезает, об пол грохается со звоном необычайного свойства – как будто мячик резиновый – и ползёт по избе прямо к бабе в кровать. Ползёт да приговаривает: я тебя съем, баба! я тебя съем!.. А сам вроде розовенький такой и пухленький, но слегка смердящим запахом отдаёт.
Баба тут с кровати соскочила, ребёнка за шиворот схватила и в чулан бросила, словно ветошь негодную.
– Вот тут, – говорит. – и покоись теперь безвылазно, и жри, что найдёшь, а от меня отстань.
И дверь на запор заперла. И брёвнышком подпёрла. Слышит через минуту: зачавкал чем-то мальчонка в чулане, заурчал неуклюже. Точь-в-точь как из мамки молоко сосёт иное милое дитя. «Ну, – думает баба. – утро вечера мудреней; ежели завтра проснусь – то приму существенные меры по этому случаю, а пока некогда.» И вновь принялась засыпать.
В чулане сразу и чавканье прекратилось – вроде как успокоился ребятёнок, насытился чем-то. Вроде как тоже на сон его потянуло. Притомился.
Но чуть только первый озорной лучик дремоты принялся с бабой во сне хорохориться, как слышит она: брёвнышко отпадает, дверь из чулана отворяется и шажочки спотыкающиеся по избе пошлёпали. «Что такое?» – думает. Глаза открывает, а там видит, что ейный ребёнок вырос на целую дюжину и косыми глазищами своими по всей избе елозит.
– Ох, и съем я тебя, баба! – говорит. – Ох, и съем! Есть хочу!..
Баба, как ошпаренная, с кровати соскочила, дитёнка схватила, в горшок с крышкой запихнула да в печку закинула. Угольки подожгла.
– Это мы, – говорит. – ещё посмотрим, кто кого съест.
А не тут-то было. Ребёнок за два счёта весь горшок расковырял и всю печку расковырял; вылезает из-под печной трухи и лапами когтистыми помахивает: я тебя съем! я тебя съем!.. Баба выкатила из подпола бочку, в которой по осени огурцы солила, а сейчас в ней огурцов не было. Ребёнка ухватила за культяпку ноги (видать, когда он из-под печки вылезал, тогда ногу себе и покалечил), в бочку засадила и принялась водой из вёдер заливать, чтоб он захлебнулся и утонул.
Бултыхает дитятко ручонками своими корявыми в этой бочке, пузыри пускает, но зрачками строчит, словно разрядом электрическим. Да бормочет безжалостно: съем я тебя, баба! ох уж я тебя и съем!.. Я ведь колдовское отродье, и жалости не ведаю!..
Тут из пасти его вывалились сразу три языка, заегозили прожорливыми змеями мертвенно-осклизлого вида, а потом и ещё вывалились из пасти языки, ещё и ещё вывалились – числом гораздо более трёх – а уж, когда баба утомилась их клещами вырывать да в сторону отбрасывать, тогда из всех ребёночьих щелей острые зубья повылезали и алчно заклацали: мы тебя съедим! мы тебя съедим!.. И внутри головы ребёнка будто всхрапнуло нечто непонятное, зазвякало лязгом и захохотало самым мерзким смехом. «Не дожить тебе до утра, – гудит похоронным гоготом. – баба, я тебя съем!..»