Страшный суд. Пять рек жизни. Бог Х (сборник)
Шрифт:
Он дважды спас меня от верной смерти. Когда фрау Абер ушла пописать, начальник станции отвел меня в сторону и шепнул на ухо, чтобы я не садился в следующий поезд, идущий на Калькутту.
— Я точно знаю, что он сойдет с рельсов.
Я сидел на чемодане на вокзале в Патне уже третьи сутки: мне было все равно. Меня облюбовали городской сумасшедший с ножичком, который он угрожающе сжимал меж ног, и двое прокаженных. Фрау Абер вернулась из «мочиловки», как официально назывался станционный туалет, в слезах: у нее открылся кровавый понос.
— Уедем на первом поезде!
— Он
— Кто тебе это сказал?
— Начальник станции.
— Откуда он знает?
Я пожал плечами.
— Я поеду!
— Езжай, химера! — сказал я.
Она осталась. На следующий день мы прочли в газетах, что поезд сошел с рельсов. Пять перевернутых тяжелых коричнево-красных вагонов, сто двадцать убитых.
— На этот проходящий вы тоже не садитесь! — шепнул мне снова начальник станции.
— Почему? — спросил я из вежливости.
— Грабители.
— В первом классе есть охрана, — вяло возразил я.
— Они убьют охрану, — сказал начальник станции.
Мы открыли газету. Грабители убили полицейского и трех пассажиров. Ведутся поиски. Я оглянулся. Под тонкими одеялами на платформе неподвижно лежали тела. Трудно было отличить живых от мертвых.
За полчаса до прихода правильногопоезда начальник станции пригласил нас в свой кабинет. Он вписал в наши билеты от руки какие-то свои каракули, поставил печать и сказал, что теперь все в порядке.
— Из какой вы страны? — спросил начальник станции.
Если кто-нибудь в Индии спрашивает вас, из какой вы страны, значит, он ждет от вас денег.
— Я из России, она — из Германии, — бессонным голосом сказал я, незаметно вынимая из кармана бумажку в сто рупий.
— Ленин! — сказал он однозначно.
Это все, что знают индусы о моей стране.
— Да, — вздохнул я.
На восходе солнца у начальника станции был молодцеватый вид. Глаза горели. Он стал усиленно крутить диск черного телефона, потом — красного. Телефоны молчали. Они не работали.
— Откуда вы узнаете о приближении поезда? — спросил я.
Он весело закивал головой. Я догадался, что он ничего не понял. Я положил под красный телефон бумажку в сто рупий и показал глазами. Мы сфотографировались, пожимая друг другу руки. Помощник начальника станции отнес мой чемодан в купе первого класса. В купе уже сидело и стояло человек семнадцать пассажиров. Какой-то невинно замученный индийский парень тут же заснул у меня на плече.
— Чай! Чай! Чай! — вопили в зарешеченные окна поезда разносчики чая.
Когда поезд собрался было трогаться, в купе вбежал начальник станции, расталкивая народ. Ему было пятьдесят пять лет. Лицо у него было взволнованное. Я подумал бог знает что. Он пожал мне руку и пожелал счастливого пути. Он сказал, что будет обо мне помнить и что те два поезда были опасными, а этот безопасный.
— Ленин, — сказал он однозначно и вышел из моей жизни.
— Я их жду.
— Кого? Правда, я лучшеКафки?
— Ненамного. Почему их нет в Индии?
— Тебе мало меня?
— Давай лучше поговорим.
— Ну, пожалуйста!
На гостиничном потолке три длинные тени. Сплетенье — чего?
— Не хочется. Позже. На Миссисипи. В каком-нибудь южном штате.
— Не будем ждать Алабамы! Ну, оченьпожалуйста!
О чем я думаю, когда, сдавшись на уговоры, поздней ночью порю ремнем надежду новойнемецкой литературы, которая лежит в Индии на животе? Думаю ли я, что индусы — красные жестяные божьи коровки? Когда я порю фрау Абер, я, конечно, порой думаю, что индусы — красные жестяные божьи коровки, но не часто. Вспоминаю ли будущей мыслью Черную Африку? Повариху Элен с тремя колечками в тайном месте? палача Мамаду? трех американок на нежной, бурой Миссисипи? Да. Особенно трех американок. Мы говорим с тремя американками о том, что мужчины в любви бескорыстнее женщин. У них обычно нет дополнительного интереса. Но, как правило, в голове бродят другие мысли. Я наблюдаю сиротливыйсвет над Волгой. Волга глядит на меня круглыми от героина глазами. На лбу у Волги наркотическая сыпь. Точно ли я знаю, что значат пять рек? Да, пять рек — золотое руномоей жизни. Но это пока что не больше, чем интуиция. Все знание мира уперлось в четыре реки. Они текут в четыре стороны горизонта. Мало! Не то. Не то. Где еще одна? Где мне найти словесный сангампятиречья? Да! Где? Да, собака! Размахивая ремнем, я мерно думаю о трубеБерлин — Москва.
— Плевала я на революцию! — из-под ремня раздался голос фрау Абер.
Вот он — голос модной плоти. Линяет немецкий рот фронт! По вечерам мы обсуждаем с фрау Абер потолочную мозаику на станции метро «Маяковская». Дейнека и Мухину — ее художественные приоритеты. Между головокружительно субъективной, бестолково эфемерной Москвой и столь же головокружительно объективным, реальным Парижем Берлин меньше, чем город, но несколько больше, чем вывеска.
Сорвавшееся с реальности в язык, накачанное спертым воздухом и криками «Ахтунг! Ахтунг!», слово «Берлин» возникает в моем сознании перевалочным пунктом, в котором нет смысла ни обживаться, ни даже оглядываться.
Берлин как вокзал имеет в качестве тотема дупло буфета. Соскочив с тамбура, теряя на ходу не слишком зашнурованную обувь, надо бежать за горячей сосиской с горчицей, булочкой, бутылкой пива. Бегу, чтобы не опоздать к отправлению. Но если отправление в ту или другую сторону задерживается, особенно по причинам политического свойства, вокзал превращается в пересыльную тюрьму русского духа, о которой не принято вспоминать добрым словом.
Как мало сохранилось свидетельств благодарности от людей, в сущности, хорошо воспитанных, русских эмигрантов первого поколения, Берлину как городу, их приютившему!
Одни капризы.
То улицы слишком длинны и унылы, то мрачно и скучно, то немецкие художники, с которыми накануне пили пиво, лобзались, тискались, — всего лишь плоды брака Шагала с Кандинским.
Ах, русские свиньи!
А какие еще будут три американки на Миссисипи!
Обиды! Обиды!
Но еще, может быть, обиднее то, что русские в Берлине и не чувствовали себя эмигрантами; скорее, временными переселенцами из квартиры, где начался ремонт, закончившийся катастрофой. Берлин никогда не брался всерьез. Эмиграция — это Париж и Нью-Йорк, новый экзистенциональный прищур, а Берлин — муха, досадное недоразумение.