Страсть тайная. Тютчев
Шрифт:
Справедливости ради надобно сразу сказать: Феденька схитрил и, ещё поступая в студенты, прибавил себе цельный год вольнослушательства. К тому подтолкнули его умные головы. Дескать, каждый год пребывания в вольнослушателях засчитывается лишь за полгода действительного студенчества, а припишешь ещё подобный срок, получишь в итоге полный год. Тогда, мол, и в студентах можно будет ходить не три года, как требует устав университета, а только два. А затем — сдавай экзамен и получай аттестат.
Но какие же на самом деле надо было иметь отменные знания, чтобы не только выдержать испытания, но и получить учёную степень!
Вот почему уже не одну неделю в доме
Только радость радостью, а в глубине сердца у Екатерины Львовны тревожный холодок то набегает, то моментами отпускает: а далее-то что, в какую службу следует определить Фёдора?
Сказать, что не думали, не прикидывали, будет неверно. Перебирали в уме многие занятия, да у Фёдора полное равнодушие ко всем даже мало-мальски приличным местам. А так ли уж и впрямь приличны сии места, которые возникали в разговорах? Какое-нибудь архивное письмоводительство — фи! Разве сия карьера для такого умного и развитого отрока, как Фёдор?
Маменька отписала в Петербург своему троюродному братцу Александру Ивановичу: что он присоветует в рассуждении будущей карьеры для Феденьки? Кузен ответил коротко: днями сам наведаюсь в первопрестольную, тогда и присоветую, к какому берегу, мол, пристать юнцу.
Сей родич не чета здешней, московской родне — со связями в министерствах, если не сказать, что и в самом Зимнем дворце! Вот почему к радости, связанной с Федиными университетскими успехами, прибавилось, прямо сказать, нетерпеливое ожидание петербургского гостя.
Один Фёдор во всём доме был, казалось, в высшей степени равнодушен к тому, что происходило вокруг него. С утра возьмёт книжку и, как был в светло-зелёненьком своём мундирчике и в сапогах с жёлтыми отворотами, растянется на оттоманке, считай, до обеда, а то и до ужина. И не дозовёшься, пока не дочитает до конца.
А Дашеньку в сии светлые и торжественно приподнятые дни не оторвать от окна. Чуть заслышит стук дорожной кареты и цокот копыт — к стеклу, за которым, как на ладони, весь двор.
Однажды и углядела: экипаж, запряжённый четвернёю, въехал во двор — и к самому парадному подъезду. Лакей в пурпурной с золотом ливрее спрыгнул с запяток, подскочил к дверце кареты, на которой изображён графский герб, и распахнул её широким жестом.
У Дашеньки зашлось сердечко, когда она бросилась к маменьке и во весь голос объявила счастливую весть:
— К нам — он, его высокопревосходительство!
— Кузен Александр! Наконец-то! А мы так заждались, — бросилась навстречу гостю Екатерина Львовна и не скрыла слёз радости.
Генерал от инфантерии Остерман-Толстой — высокий, стройный, несмотря на то что перевалило за пятьдесят, — выглядел чистым орлом. Только одно обстоятельство могло в самый первый момент помешать сему впечатлению: у героя не было одной руки. Но это, как и множество орденов на мундире, и утверждало гостя в ранге храбрейшего воина, на самом деле не жалевшего своей крови и жизни на полях брани.
После обмена приветствиями и любезностями, пройдя в гостиную и присев по-походному на жёсткий стул, а не опустившись в предложенное мягкое кресло, Александр Иванович изрёк, обращаясь к хозяйке дома:
— Итак, сестрица Катерина, о сыне твоём речь? В таком случае мой совет ты могла бы загодя предугадать — в военную службу Фёдора, в строй!
— Как? — подалась вперёд маменька, не в силах
Иван Николаевич стеснительно улыбнулся и покраснел:
— Право, Александр Иванович, скажи, что пошутил. Разве не помнишь, что я сам когда-то в гвардии служил, но в чине поручика в отставку и вышел. Не наша, Тютчевых, сия планида — мягки характером.
— А старший ваш, Николай, чью унаследовал натуру, коли уже офицер и, слышал, не на плохом счету? — взял верх генерал. — Так что резон твой, Иван Николаевич, не в зачёт. Другое дело, что Николаю вы не перечили, когда он решился пойти в училище колонновожатых, к умному генералу Муравьеву Николаю Николаевичу. А вот Фёдору стали потакать: и слаб он здоровьем, и застенчив, и робок как красна девица. Слава Богу, не к куклам потянулся — к книге. А всё ж книги — не штык и не сабля добрая.
— Так ведь, братец, каждый и развивается в силу дарованных ему Господом способностей и талантов, — пришла в себя Екатерина Львовна. — Разве не помню тебя бедовым и отчаянным? Вот и стал генералом, имя которого гремит во всей России. А Феденька, между нами, такие вирши уже слагает, что господа университетские профессора большое будущее ему предрекают.
— Стихосложение, сестра, хотя и призвание, но всё ж забава, — не согласился гость. — Сие, так сказать, не поприще, коему мужчина обязан себя посвятить. Впрочем, знаю случай, когда стихотворство почиталось нами вровень с ратной доблестью. Я — о Жуковском. Помните его «Певца во стане русских воинов»? То ж в незабвенном восемьсот двенадцатом на наших глазах слагалось, а сам автор в офицерских чинах ходил.
И Александр Иванович, тряхнув поседевшим чубом, с пафосом припомнил вслух:
На поле бранном тишина; Огни между шатрами; Друзья, здесь светит нам луна, Здесь кров небес над нами. Наполним кубок круговой! Дружнее! руку в руку! Запьём вином кровавый бой И с падшими разлуку.— А далее, далее — какие слова! — перебил гостя Иван Николаевич и тоже наизусть продекламировал:
Сей кубок ратным и вождям! В шатрах, на поле чести, И жизнь и смерть — всё пополам; Там дружество без лести, Решимость, правда, простота И нравов непритворство, И смелость — бранных красота, И твёрдость, и покорство...И, пропустив сознательно ещё немало строк, как бы обойдя общие места поэмы, сразу ухватил главное:
Хвала сподвижникам-вождям! Ермолов, витязь юный, Ты ратным брат, ты жизнь полкам, И страх твои перуны! Раевский, слава наших дней, Хвала! перед рядами Он первый, грудь против мечей, С отважными сынами.