Страсть
Шрифт:
Мы подъехали к речке Джанторе и на крутой излуке с удобным водопоем и зеленым выпасом распрягли усталых коней.
«Так вот они какие большие-то печенки! Спасибо «поэту Пузынькину» — знает толк в еде!» Суп из свежих дрофиных потрохов действительно получился незабываемым: жиру — не продуешь, а потроха и особо — печенки показались мне не менее нежными и вкусными, чем прославленные налимьи. До кастрюли с аппетитно поджаренными в сухарях тетеревами мы даже не дотронулись.
Вечер с каждой минутой свежел, ночь обещала быть не только с инейком, но даже и
Четыре дрофы, из которых только одна «джурга» — остальные крупные петухи, — у долгуши придавали внушительный вид нашему стану.
— Это же княжеская охота! — не выдержал, восторгнулся я. Бригадир снисходительно улыбнулся и, очевидно, умышленно, как-бы между прочим, заметил:
— Десять лет тому назад на этом же самом месте перпендикулярно лежало двадцать семь убитых дудаков, — сказал и замолк, сосредоточившись на тщательной подготовке постели на ночь.
Зная склонность бригадира и на охоте к еликовозможному комфорту на стану, я не стал отвлекать его от дела, которого он, как Володя готовку пищи, не доверял никому: «Раз замахнулся — непременно расскажет», — подумал я.
Мы обстоятельно подготовились к ночевке под звездами — на толстой мягкой кошме, на ноги надели валенки, на головы — шапки. Я укрылся своей непробиваемой ни клящими морозами, ни ливневым дождем барсучьей дохой (с густой, серебряной ее ости вода скатывалась, как с гуся).
Володя и братья Корзинины укрылись «полдесятинным — коммунарским», как окрестил его Митяйка, из бараньих овчин одеялом и наслаждались под ним заслуженным отдыхом. Рядом с долгушей, мирно пофыркивая на зелени джейлявы, паслись закованные в железные путы кони: теперь я надевал кандалы и на Костю.
Уставившись в небо, мы лежали молча. Ночь в степи, как подметил тот же Митяйка, «кралась на кошачьих лапках». Вслед за опустившимся солнцем сразу же потускнело серебро ковылей, погасли отблески зари на дальних хребтах. А вот уже пропали и самые ближние из них. Широкий мир сузился до размеров нашего стана. Лишь груда багрового аргалового жара в костре хищным зрачком сверлила ночь. Низко, на самые плечи степи, опустились крупные звезды. А вскоре, как и вчера, только чуть попоздней, из-за дальнего гребня увала выплыл ущербленный огрызок луны. А с ним — прихлынула, обняла наш стан огромная таинственная тишина, какая бывает только в степи, Кажется, что ты один во всем мире — такая тишина!
И действительно, бригадир начал свой рассказ. Он был как-то особенно благодушно настроен сегодня, то ли от «незабываемого» Володиного супа с большими печенками, то ли от нахлынувших воспоминаний о давней ночевке на этом же месте в дни его юности.
— Да, здесь лежало не четыре, как нынче, а двадцать семь дудаков — перпендикулярно, ряд к ряду, как в «гивометрии»! — повторил Иван.
— Тогда я еще таким, как Митяйка, пареньком был. Наш главный заправила, покойничек Василий Кузьмич, и облюбовал это место под стан. И мы три осени становались здесь. А вот сейчас и кострище заросло — не знатко. В точности, как в песне: «позарастали стежки-дорожки…» Все забывается. Далее такого азартного, такого широкодушного охотничища, такого силача,
Иван знал, куда привести нас: место, когда-то выбранное знаменитейшим на всю округу охотником — левшой Василием Кузьмичом, было исключительно удобное и находилось оно в центре обширной Джанторинской долины с излюбленными местами жировок кочующих на юг дроф. Степь с кормными зеленями, с перемежающимися увалами и щебнистыми холмами, на темени которых, в тени валунов, сторожкие гиганты-кочевники, искусно маскируясь, любили отдыхать в знойную пору дня. Место это Митяйка окрестил — «степногорье — дрофам раздолье».
— Здесь, как в депо, — продолжил свою речь бригадир, — мы до отрыжки натешивались по дудачкам. И сколько же перебили их!..
Однажды за двое суток, трое их — батяня наш и они, два брата Василий и Николай Кузьмичи (я тогда в загонщиках натаскивался) — двадцать семь штук убили. И все один одного баранистей!
Кончили охоту, честь по форме сложили дудаков, а самим и сесть некуда. Да если бы и сел, без того — коням в упор…
На охоту же мы выехали почти в то же время, как Митька нынче сепетил, — до инеев.
А уж атмосфера стояла — не то што в глотке — в носу сухо!
Идут они все, кроме меня, тихим бытом на своих, на двоих и за грядушки держатся.
Едем день, едем другой — ведь даль-то какая! Только вижу, мой Кузьмич (он шел с подветерку) как-то подозрительно посматривает на меня. Раз взглянул, два взглянул да и говорит: «Ну что ты, Иванка, обзираешься так!» А я молчу. И самого меня до нестерпимости давно уже мерзотиной пришибало.
Тогда я взял да и сказал: «Василий Кузьмич, приподнимите брезент, пожалуйста!»
Приоткрыл он, а по дрофам черва кишмя-кишит…
Кузьмич сменился с лица. «Стой!» — закричал. И давай он их одного за другим на обочину дорогу вышвыривать. Вот тогда-то и схватил Василий Кузьмич с головы картузишко, как я уже рассказывал вам, хлопнул его об землю и страшной клятвою заклялся не ездить до инейных утренников и не набивать дудаков свыше меры…
«Не мясники же мы в самом деле! Должна же у нас совесть быть. И хоть без охоты я жизни себе не чаю и по своему характеру — через годик-другой спился бы. Но ведь и после нас такие же охотники народятся — надо и об них подумать!»
Вот он каков был Василий-то Кузьмич! Иван замолк и на этот раз окончательно: вскоре из-под «полудесятинного коммунарского» одеяла до меня донесся согласный носовой свист братьев и могучий храп «поэта Пузынькина».
Я лежал с открытыми глазами, слушал ночь и думал о знаменитом стрелке без промаха левше-плотнике Василии Кузьмиче Сухобрусе, которого отлично помнил, хотя и встречался с ним только в раннем детстве, а взрослым — лишь раза два на коротких воскресных охотах по уткам в пойме Ульбы.