Страсти по Максиму. Горький: девять дней после смерти
Шрифт:
Последние строки очерка «О С. А. Толстой» не оставляют сомнения, что в 1924 году Горький уже не смотрел на Толстого как на бога. Гений, величайший русский писатель, но… не бог.
«В конце концов – что же случилось?
Только то, что женщина, прожив пятьдесят трудных лет с великим художником, крайне своеобразным и мятежным человеком(курсив мой. – П. Б.), женщина, которая была единственным другом на всем его жизненном пути и деятельной помощницей в работе, – страшно устала, что вполне понятно.
В то же время она, старуха, видя, что колоссальный человек(курсив
В состоянии возмущения тем, что чужие люди отталкивают ее прочь с места, которое она полвека занимала, София Толстая, говорят, повела себя недостаточно лояльно по отношению к частоколу морали, который возведен для ограничения человека(курсив мой. – П. Б.) людями (так у Горького. – П. Б.), плохо выдумавшими себя.
Затем возмущение приняло у нее характер почти безумия.
А затем она, покинутая всеми, одиноко умерла, и после смерти о ней вспомнили для того, чтобы с наслаждением клеветать на нее.
Вот и всё».
Как удивительно просто и глубоко понял Горький семейную драму Толстых! Насколько в очерке о Толстом он путался в определениях, не понимая, с какого бока подойти к великому Льву, как миновать его когтей, настолько по-человечески просто и благородно написал он о его жене. Тем самым доказав, что он сам выдержал испытание Львом. Не благодаря уму. Благодаря умному сердцу.
Старик победил его…
Горький, Бунин и Шаляпин
Жизнь Горького в период написания «На дне» ничем не отличалась от жизни обычного писателя. Впрочем, уже хлебнувшего известности. Но еще не ставшего «властителем дум».
Он и от провинции-то еще не отпочковался. Но уже не бедствует, есть средства. Со свойственной ему щедростью тратит их направо и налево. Чувствует себя физически хорошо. «Новый век я встретил превосходно, в большой компании живых духом, здоровых телом, бодро настроенных людей», – пишет он К. П. Пятницкому. Живет в Нижнем Новгороде. В столицах ему не понравилось.
Например, в октябре 1900 года во время премьеры пьесы Чехова «Чайка» в Московском Художественном театре произошел скандал. Великая пьеса, ставшая впоследствии признанным мировым шедевром наравне с «Гамлетом», оселком для проверки высшего режиссерского мастерства, во время премьеры в Москве провалилась. А тут еще в фойе оказался Горький, приглашенный Чеховым. Публика ринулась глазеть на новую знаменитость. Более двусмысленной, обидной и унизительной для Чехова ситуации невозможно было представить. И тогда Горький взорвался. Пусть нелепо, но искренне:
– Я не Венера Медицейская, не пожар, не балерина, не утопленник… И как профессионалу-писателю мне обидно, что вы, слушая полную огромного значения пьесу Чехова, в антрактах занимаетесь пустяками.
Впрочем, это по версии виновника скандала. В газете «Северный курьер» написали, что он орал на публику так:
«Что вы глазеете!»
«Не смотрите мне в рот!»
«Не мешайте мне пить чай с Чеховым!»
В Москве Горький познакомился с вождем символистов Валерием Брюсовым и начинающей знаменитостью Федором Шаляпиным. С первым завязываются ровные деловые отношения. Горький, хотя
Короткая московская встреча с Шаляпиным переросла в многолетнюю дружбу. Конечно, была в этой дружбе звездная, как сказали бы нынче, сторона. Когда Горький с Шаляпиным появлялись на публике, в театре, ресторане или просто на улице, это производило двойной фурор. А если рядом оказывался Леонид Андреев или Куприн, публика просто теряла дар речи.
На это обратил внимание в своих поздних воспоминаниях Бунин. На роскошную жизнь писателей в то время, когда простое население страны трудилось в поте лица своего, жило в бедности. В «Окаянных днях», самой страшной и пронзительной своей книге, Бунин, не без покаяния, вспоминал:
«Вот зима 16 г. в Васильевском. Поздний вечер, сижу и читаю в кабинете, в старом, спокойном кресле, в тепле и уюте, возле чудесной старинной лампы. Входит Марья Петровна, подает измятый конверт из грязно-серой бумаги:
– Прибавить просит. Совсем бесстыжий стал народ.
Как всегда, на конверте ухарски написано лиловыми чернилами рукой измалковского телеграфиста: “Нарочному уплатить 70 копеек”. И как всегда карандашом и очень грубо, цифра семь исправлена на восемь: исправляет мальчишка этого самого “нарочного”, то есть измалковской бабы Махоточки, которая возит нам телеграммы. Встаю и иду через темную гостиную и темную залу в прихожую. В прихожей, распространяя крепкий запах овчинного полушубка, смешанный с запахом избы и мороза, стоит закутанная заиндевевшей шалью, с кнутом в руке, небольшая баба.
– Махоточка, опять приписала за доставку?
И еще прибавить просишь?
– Барин, – отвечает Махоточка деревянным с морозу голосом, – ты глянь, дорога-то какая. Ухаб на ухабе. Всю душу вышибло. Опять же стынь, мороз, коленки с пару зашлись. Ведь двадцать верст туда и назад…
С укоризной качаю головой, потом сую Махоточке рубль. Проходя назад по гостиной, смотрю в окна: ледяная месячная ночь так и сияет на снежном дворе. И тотчас же представляется необозримое светлое поле, блестящая ухабистая дорога, промерзлые розвальни, стукающие по ней, мелко бегущая бокастая лошаденка, вся обросшая изморосью, с крупными, серыми от изморози ресницами… О чем думает Махоточка, сжавшись от холоду и огненного ветра, привалившись боком в угол передка?
В кабинете разрываю телеграмму: “Вместе со всей Стрельной пьем славу и гордость русской литературы!”
Вот из-за чего двадцать верст стукалась Махоточка по ухабам».
От кого могла быть эта телеграмма? Ее могли подписать Горький с Шаляпиным, Куприн с Андреевым, Скиталец с Телешовым. В самом тексте телеграммы чувствуется пьяный кураж, желание сделать приятное коллеге по перу. И, конечно, никто из них не думал о какой-то Махоточке. Впрочем, и Махоточка не осталась внакладе: получила тридцать копеек сверх положенного. Но именно такие сюжеты (Бунин вспомнил его уже в феврале 1918 года, когда бежал от большевиков на юг, в Одессу, а затем за границу) и предвещали революцию.