Страстная седмица
Шрифт:
— Но Виктор умирает, а ты хочешь убить его потомство.
— Я уже совсем ничего не понимаю, — пробормотала Таня, садясь. Она ослабла.
— Роди мне правнука, и все, — говорила, обнимая ее, старуха. — Я тебя в семью приму, квартиру завещаю, дачу поставим, если хочешь. Потом выйдешь замуж. Но сейчас мы уберем тебя из города, от всех спрячем, пожертвую всем… Слушай, я старуха очень сильная. Я сделаю тебе карьеру! Я буду работать на тебя, как лошадь. Ну, прошу-у-у…
И вдруг шлепнулась на колени. И Таня растерялась. Она суетилась, поднимала ее. Подняла, наконец. Потом они вместе
— Я все устрою, все… — бормотала старуха. — Ты будешь работать. Посоветуюсь со знающими людьми, подберем тебе учителей из артистов. Мы тебя отшлифуем, как алмаз, все 48 граней. Ты мне родишь правнучка, а я к тебе приведу лучших учителей. Я оплачу их отпуска, у меня прикоплены деньги. Что-нибудь придумаю…
Таню охватывала печаль. Жизнь менялась, и как-то уж слишком быстро, страшно и круто. Вот и родись после этого женщиной. Вот, манит квартира из своей личной уютной комнатки. А уютна ли?… Сейчас в ней ледяно, студено, пахнет куревом.
Ледяно, ледяно… Таня приходила в себя, и все слышанное от старухи казалось абсолютно невозможной, ледяной, в сосульках, чепухой. И Таня увидела себя со стороны, чужую заплаканную женщину, растерянную, жалкую. «Это надо запомнить, это пригодится», — мелькнуло в ней холодное. И старуха, прижимая ее к себе, пропахшую табаком и вином, вдруг потеряла доверие к ней. Что если не согласится? Надсмеется? Как быть тогда? «Если девка не согласится, обманет, я не переживу, нет. А уйди она к усатому, возьму браунинг и покидаю все пули в них, в них, в них! Я их буду… ненавидеть. О, как я буду ее ненавидеть. А усатого, улучив время, в порошок сотру».
И Марье Семеновне, знавшей себя, даже стало зябко от страха перед собой, и приятно чего-то, и стыдно. Главное, увести девку сейчас, пока та не опомнится. «Мы ее окружим… А потом врачи, потом все остальное». Она засуетилась. Бегала по комнате, стараясь не глядеть на актрису, и собирала ее.
— Как бы ты не простыла. Где у тебя кофточка?
Марья Семеновна прихромала, стуча палкой, к шкафу и открыла его. Сама говорила быстро-быстро:
— Ванну примешь у нас. Платьишки можешь, конечно, взять, но я свою портниху вызову, сошьем тебе приданое… Иди, умойся, я сама чемодан сложу.
И Тане вдруг понравилось, что о ней заботятся. С тех пор, как умерла мама, все одна да одна.
Когда Таня вернулась с мокрым лицом, старуха сидела на стуле. Повернулась к Тане, сказала:
— Я так решила. Оставь, как есть, эту нору. Начнем мы с гинеколога, затем в роддом, на учет, а портниха уже потом. А как придешь к нам, напишешь заявление на отпуск без содержания. Поедем на такси, через пять минут будь готова.
И понеслась, стуча палкой, в коридор, а там и на улицу, ждать такси.
Глава четвертая
1
Это должно было затянуться надолго, такое быстро не делается. Петр Иванович открыл портфель и достал пачку старых журналов «Наука и жизнь». Кроме них, в портфеле находился термос и бутерброды. Один бутерброд был с сыром и маслом, другой — с
А может, все-таки позвонить, если и не Марье, то знакомым, пусть организуют запрос из обкома. Нет, это врачей будет нервировать. Оставалось положиться на московского старичка и того профессора, бесцветного, как клецка в бульоне, но, видимо, многоопытного. «А себе бы я пожелал просто хорошего врача», — решил старик и достал термос. Отхлебнув, завинтил его, спрятал в портфель и положил горку журналов себе на колени. Приятно. Дело в том, что он, перечитывая их множество раз, выписывал разные практические сведения о саде и огороде, ремонте квартиры, а также новое в науке о питании, в медицине.
Петр Иванович обосновался на стуле, а если мимо проходили, он переспрашивал и улыбался обезоруживающей улыбкой, такой ласковой и мягкой, что проходивший уносил ее в памяти (лицо старика забывалось тотчас же).
2
Москвич-хирург не заблуждался. Он оставил Петра Ивановича и его поразительную улыбку («Спецкурс — улыбка в психотерапии и нервной патологии. Или тема статьи… шуточной… о лечебных улыбках великих медиков»). Сухо покашливая, с чуть подергивающейся головой, следом фронтовой контузии, он быстро шел впереди всех и спиной ощущал недоброжелательность профессора. «Жаль, я не умею так улыбаться», — подумал он и заговорил о погоде.
— А о больном поговорим на месте.
Он вкратце описал московскую зиму, пожаловался, что из-за обложных туч уже два месяца не видел солнца, будто его вообще нет. То ли дело в Сибири! Или московская зима 43 года, лютая, зато и солнечная. Вот и Сибирь — и лютая, и улыбчивая.
— Везет вам.
Врачи вежливо посмеивались и видели его, конечно, насквозь. «Что это со мной? — встревожился старик. — Я не уверен в себе… Ну, ладно, я им еще покажу. Но что покажу? И не лучше ли быть неуверенным в трудном случае?»
И шел быстро, почти бежал, сухонький и легкий, в шапочке, в развевающемся халате. «Важен темп, — говорил он себе, — важна быстрота… прежняя моя быстрота… я ведь многое брал именно ею… Быстрота и точность, она должна быть во мне». И пощелкивание каблуков он вдруг ощутил как бы пощелкиванием контактов-переключателей. Это ему помогало вообразить себя точной машиной и действовать, действовать…
— А больница ваша новенькая и, наверное, богатая, — сказал он профессору, похожему на клецку, и тот расплылся в довольной улыбке.